— Да что вы, господин мичман, ей-богу! Старое было и травой поросло. Каждый из нас по-своему горе это перенес. Я со скалы сорвался, кости до сих пор ноют; капитан ногу поранил, хромает; у вас от тоски с рассудком что-то случилось… Мы ведь люди свои, понимаем. Бросьте эту молчанку, мичман, ближе к товарищам станьте, старое горе заживет…
— Значит, ни вы, ни капитан, ни матросы ничего никому не рассказывали обо мне?
— Конечно, нет!.. К чему же о неприятном вспоминать-то?
Мур глухо, отрывисто хохотнул и прикрыл рукою рот.
— В благородство играете? А эти мужики, матросы… и они тоже… в благородство играют?
— Эх, Федор Федорович, — молвил Хлебников с горечью, — Человек вы не глупый, ученый, но против кого, против чего восстали? Жалко мне вас…
Мур стиснул кулаки, побагровел лицом, яростно затопал ногами.
— Не смейте!.. Я не терплю сожалений! Можете пожалеть самого себя.
Хлебников ушел и никому не рассказал об этой встрече, но с того дня мичман Мур почти не показывался из каюты, объявив, что болен и что ему приятно одиночество.
Помнилось и Головнину, и Рикорду, и матросам, какой неприветливой и угрюмой сначала показалась им Камчатка. А теперь были милы и эти заснеженные сопки, и черные обрывы скал, и нехоженые, первозданные леса на взгорьях, и утлые рыбачьи лодки на берегу. Все это была Россия, родина, желанная мечта… Потому в таком невыразимом волнении, обнажив головы на морозном ветру, шестеро моряков и седой, бородатый курилец сходили на берег в Петропавловске.
Был вечер, и маняще светили им огоньки бревенчатых изб. У казармы солдаты пели песню, и она тревожила сердце. Была эта песня уже не сном, не мечтой — правдой, счастьем возвращения в край родимый.
Мичман Мур задержался на корабле; он собирал свои вещи. Ночью он сошел на берег и отыскал отведенную ему избу.
Три раза приходили к нему солдаты, охотники и рыбаки, приглашая на общее веселье; приходили Макаров и Симонов, но Мур отказался, сославшись на недомогание. Потом он приказал хозяйке накрепко закрыть двери и никого не впускать.
Головнин собирался выехать в Петербург в начале декабря. В дом начальника порта, где он остановился, с «Дианы» были принесены все его вещи, среди которых и японские «дневники». Рикорд с удивлением рассматривал эти разноцветные пряди ниток с многочисленными узелками.
— Диковинный дневник, Василий Михайлович!.. И неужели вы сможете эти узелки читать?
— О, без малейшей запинки! Я могу читать их с закрытыми глазами, только бы знал какого цвета нить…
Осторожно разглаживая на ладони цветную прядь, Рикорд проговорил в раздумье:
— Но этот дневник рассказывает только вам… Важно, чтобы он стал понятен и мне, и другим… народу. Что знали мы о Японии до сих пор? Голландские и английские католические миссионеры не позаботились о том, чтобы Европа узнала Японию, ее историю, политический строй, нравы и обычаи японцев, их своеобразную культуру…
— В одном они успели, набожные католики, — согласился Головнин. — Они посеяли между японцами вражду и довели ее до кровавых побоищ. Потом этих «братьев во Христе» японцы частью уничтожили, а оставшихся выгнали с позором… Впрочем, католические «братья» больше занимались выгодной торговлей, чем проповедями, а коммерсанты, как известно, с крестом они или без креста, в вопросы истории, культуры, быта не вникают.
— Вы должны рассказать о Японии, Василий Михайлович! Это будет открытием загадочной, запретной страны.
Головнин задумался:
— Я — не писатель… А впрочем, подумаю. Жалко, если затеряется, забудется все виденное мной… И верно, Петя, не святые же горшки лепят! Попробую, друг… Приеду в Петербург, засяду за работу. Спасибо, Петр Иваныч, за совет…
В дверь осторожно постучали; на пороге появился Мур. Был он, как в прошлые времена, до рейса в Японию, выбрит, причесан, припудрен, аккуратен, с заготовленной улыбочкой, с ямками на розовых щеках. Только глаза почему-то немного косили, точно избегали прямо, открыто глянуть в лицо.
— Извините, Василий Михайлович и Петр Иваныч, я… некстати?
— Почему же, затворник, садитесь! — пригласил Головнин.
— Однако я на две секунды… Я хочу сказать вам, Василий Михайлович, что мне уже значительно лучше.
Головнин рассматривал свой нитяный дневник. Сколько узелков было посвящено в нем Федору Муру! Вот узелок — предательство; второй — клевета; третий — притворство, ложь на Хлебникова…
— Ну, что ж, это очень отрадно, — сказал Головнин, пытаясь угадать причину неожиданного визита. — Климат Камчатки здоровый, и вы, надеюсь, вскоре поправитесь.
— Но мне хотелось бы больше ходить. Просто ходить, без цели, скучно. Я хотел бы поохотиться на птиц, здесь неподалеку, на берегу Авачинской губы…
— Вы хотите получить ружье? — спросил Головнин.
Мур улыбнулся;
— Так точно!..
Капитан помедлил и мягко ответил:
— Нет… Если бы вы были вполне здоровы… А вдруг на вас опять накинется ипохондрия? С оружием шутки коротки.
Мичман казался растерянным и огорченным.