— Но я не знала, что для вас это имело хоть какое-то значение, так же, как и для меня. Вы сами…
— Черта с два вы не знали! — грубо прервал ее Джонс. — Вы отлично знали, что я при этом думал.
— Мне кажется, мы переходим на личную почву, — с некоторой брезгливостью сказала она.
Джонс затянулся трубкой.
— Конечно, переходим. А что нас еще занимает, кроме личных отношений между вами и мной?
Она скрестила ноги.
— Никогда в жизни никто не смел…
— Ради Господа Бога, не говорите так. Столько женщин говорили мне это. Нет, от вас я ждал большего — ведь вы даже тщеславнее меня!
«Он выглядел бы совсем недурно, — подумала она, — если бы только был не такой толстый и глаза выкрасил бы в другой цвет». Помолчав, она сказала:
— А по-вашему, что я думаю, когда я целуюсь или что-то говорю?
— Вот уж не знаю. Слишком вы быстрая, даже для меня. Мне, наверно, было бы не уследить за всеми мужчинами, с которыми вы целуетесь или которым вы лжете, а уж знать, что вы думаете в каждом случае… Нет, не могу. Да и вы сами не можете.
— Значит, вы не представляете себе, что можно позволять людям целовать себя, можно им говорить всякое — и никакого значения этому не придавать?
— Нет, не представляю себе. Для меня имеет значение все, что я говорю или делаю.
— Например? — В голосе ее звучал некоторый интерес и насмешка.
Снова ему захотелось сесть так, чтобы ее лицо оказалось на свету, а его — в тени. Но тогда ему придется отодвинуться от нее. И он грубо сказал:
— Для меня тот поцелуй значил, что настанет день, когда я вами овладею.
— О-о! — кротким голоском сказала она. — Значит, все уже решено?. Как мило! Теперь я понимаю, почему вы пользуетесь таким успехом. Исключительно благодаря силе воли. Взгляни зверю в глаза — и он, то есть она, уже ваша. Наверно, потому вам и не приходится зря тратить ваше драгоценное время, волноваться.
Глаза Джонса смотрели спокойно, испытующе, откровенно бесстыжие, как у козла.
— Значит, не верите, что это возможно? — спросил он.
Она чуть заметно, нервно передернула плечами, и ее безвольная рука, лежавшая между ними, снова стала похожей на цветок, снова стала как бы воплощением ее тела, символом легкого бесплотного вожделения. Ее ладонь словно растаяла в его руке, без воли, без движения, не проснувшись от его пожатия; все ее тело спало, мягко охваченное легким платьем. Эти длинные ноги, они не просто для ходьбы — в них завершенный, обдуманный ритм, доведенный до энной степени: устремленность, движение вперед; тело, созданное для того, чтобы стать мечтой человека. Тополек, ветреный и гибкий, пробует позу за позой, жест за жестом — «как девушка, что платья примеряет, растерянно и радостно». Невидимое в сумерках лицо в ореоле света, тело, непохожее на тело, примявшее складки платья, выдуманного во сне. Не для материнства, даже не для любви: только для глаза, только для созерцания. «Бесполая бесплотность», — подумал он, чувствуя тоненькие косточки ее пальцев, острое напряжение, спящее в ней.
— Боюсь, что если бы обнять вас по-настоящему, крепко, вы прошли бы сквозь меня, как призрак, — сказал он, осторожно обвивая ее рукой.
— Не так-то это просто, — грубо сказала она. — Почему вы такой толстый?
— Тише! — сказал он. — Вы все напортите!
Он только чуть коснулся губами ее лица, и она с удивительным тактом вытерпела это прикосновение. Кожа у нее была ни теплая, ни холодная, и вся она, утонувшая в объятиях дивана, казалась бестелесной, словно пустое, смятое платье. Он не хотел слышать ее дыхание, так же, как не хотел ощущать живое существо в своих объятиях. Нет, это не статуэтка слоновой кости: в той была бы плотность, жесткость, и не животное, которое ест, переваривает пищу, — это влечение сердца, очищенное, лишенное плоти. «Тише! — сказал он себе, как сказал ей. — Иначе все пропадет».
И трубы в его крови, симфония жизни, замерли, стихли. Золотой песок в часах, опрокинутых полднем, бежал сквозь узкое горлышко времени в стеклянную чашу ночи и, опрокинутый снова, тек назад. Джонс чувствовал, как темный песок времени медленно уносит его жизнь.
— Тише, — сказал он, — не надо, иначе все пропадет.
Ее кровь успокоилась, словно стража, что улеглась у самых крепостных стен, с оружием в руках, в ожидании тревоги, чтобы сразу встать на защиту; так они и сидели, недвижно, обнявшись в сумеречном полусвете комнаты, и Джонс, толстый Мирандола в целомудренной, платонической околдованности, сентиментально-религиозный служка в толстом спортивном облачении, создавал из неверного, нестойкого куска глины образ древней бессмертной страсти, лепил Пресвятую Деву из папье-маше, а Сесили Сондерс, недоумевая — что же, наконец, он слышал? — сидела в решимости и страхе. «Ну что это за мужчина?» — настороженно думала она, и ей хотелось, чтобы Джордж оказался тут, положил конец этому состоянию, хотя она и не знала — как, не знала, имеет ли значение то, что Джорджа тут нет.
За окном беззвучно трепетали и бились листья Полдень давно прошел. И под бледным куполом неба деревья, трава, холмы и долины и где-то вдали — море с облегчением грустили о нем.