Огорчало лишь одно: за завтраком, опохмеляясь, допили водку.
К четырем часам, к обеду, когда на костре уже варилась умопомрачительная, царская, как ее называл Коля, уха, водки не осталось ни капли! И огорчало это всех больше Колю, ибо от остроты похмелочных переживаний у него и с сердцем стало плохо.
Поохивал и Алеша. Один Саша Ворчунов молчал и крепился, лишь время от времени упоминая о синем, оранжевом, зеленом и даже фиолетовом огне.
Но вот он встал, подошел к костру, поправил огонь и куда-то на несколько минут скрылся, попросив Колю понаблюдать за его удочками. Ни тот, ни Алеша не обратили внимания на его кратковременное отсутствие. Возвратившись же, он сказал:
— Ну, пора обедать. Но водки ни полрюмки. И горите вы синим огнем, если я еще раз доверю вам хозяйственные закупки. Купить так мало водки, зная, что каждый из вас пьяница. Такая скупость и такая непредусмотрительность — недостойны рыбаков. Срам и позор, позор и срам на ваши седеющие головы, горите вы все желтым огнем!
И он направился к костру, над которым кипел котелок с ухой, велев Коле тащить из палатки хлеб и ложки. Страдающий Коля безмолвно повиновался. С великим унынием плелся он к палатке, согбенный похмельем.
Саша Ворчунов смотрел ему вслед загадочным взглядом… Вот Коля, согнувшись, лезет под приподнятое входное полотнище их базы. Он исчезает в палатке… И вдруг солнечные просторы реки оглашает вопль. Да, вопль, но не ужаса или отчаяния, а подлинной, буйной радости.
Через минуту Коля выскакивает из палатки и несется к костру, нежнейше, как мать ребенка, прижимая к груди полную, даже еще не распечатанную бутылку водки.
— Сашенька, ангел мой! — кричит он. — Целая бутылка! И стоит она, родная, одна-одинешенька сиротинушкой на самой середине под палаткой. Это ты, значит, индивидуальный запас сделал, предусмотрительный, как… Архимед!..
— И вовсе не я, — скромно кокетничает Саша. — Это Алешина Мунька принесла. Разве можно на вас, чертей, положиться, горите вы все фиолетовым огнем!
НОЧЬ В ЧУЖОМ ДОМЕ[64]
Уже под вечер я вышел из дому идти в ту окраинную часть города, где я еще никогда не бывал. Было там у меня небольшое и несрочное дело — разговор с молодым начинающим беллетристом о предполагавшемся издании альманаха.
Беллетрист, еще почти юноша, жил очень замкнуто вместе с матерью, о которой — я не был с нею знаком — многие отзывались как об очень приятной и умной даме. Я давно пообещал побывать у молодого человека, этот же день, вернее — вечер, я выбрал для визита совершенно случайно. Весь этот день — небывало удушливый и знойный, совершенно бездыханный и какой— то дымчато-мглистый, без малейшего ветерка — меня томили мутные, неврастенические ощущения, которые можно было бы назвать мрачными предчувствиями, если бы они хотя бы единой тревожной мыслью отражались в сознании. Нет, сознательно меня ничего не беспокоило; тревога исходила из каких-то темных для разума тайников тела; быть может, вещее чутье моей симпатической нервной системы угадывало какое-то надвигающееся зло, которое таил и накапливал этот призрачный день.
С самого утра я чувствовал себя разбитым и не мог работать, читать; мне никого не хотелось видеть. Всё утро я прослонялся по дому и саду, раздражая домашних, после же завтрака заснул у себя на диване над каким-то романом и проспал обед. Сон не освежил меня, наоборот, он лишь сгустил, заострил тревогу, томившую меня с утра; ее нарастание (интенсификация, сказал бы невропатолог) теперь уже пугало меня, ибо я понимал болезненное происхождение моего подавленного душевного состояния.
Вот тут-то я и решил отправиться к беллетристу, надеясь большой прогулкой в незнакомый, почти уже дачный и, как мне говорили, красивый район города прогнать овладевшую мною тоску, становившуюся мучительной. Я надел легкую соломенную шляпу, взял трость и, сказав, что вернусь поздно, вышел из дому.
Воздух по-прежнему был зноен и бездыханен, дышать было трудно, сердце работало неровно. Я шел медленно, вяло передвигая ноги. Ко всему этому вдруг прибавилось неприятное ощущение в затылке и где-то в спине. Это ощущение, вполне реальное, было мне знакомо — оно всегда появлялось, когда кто-нибудь, идущий или сидящий позади, пристально смотрел на меня. «Ну, кто еще там?» — угрюмо подумал я и обернулся.
Конечно, это была Нелли. Она тайком вышла за мной и тише воды, ниже травы теперь плелась шагов на пятнадцать позади меня. Нелли была умна и хитра. Она знала, что если ей удастся далеко уйти за мной от дома, то я ее не прогоню, не верну обратно. На этот раз ей не удалось обмануть меня — я почувствовал ее взгляд.
Когда я остановился, остановилась и она. Теперь мы смотрели друг на друга. В собачьих глазах была покорная грусть и просьба.
— Иди, пожалуйста, домой, — сказал я. — Оставь меня в покое. Уходи!