Три месяца спустя граф Мюффа декабрьским вечером прогуливался по Пассажу панорам. Погода была мягкая, только что прошел короткий ливень, загнавший под крышу Пассажа множество народа. Толпа с трудом пробиралась по узкому проходу между лавками. Под застекленной крышей, испещренной перламутровыми пятнами, разливались потоки резкого света, горевшего в белых шарах, в красных фонарях, в голубых транспарантах, в гирляндах газовых рожков, в огненных очертаниях исполинских часов и вееров, пламеневших над головами; за чисто промытыми стеклами, под ослепительным светом рефлекторов, играли всеми красками витрины, сверкали драгоценности ювелиров, искрились хрустальные вазы кондитерских, сияли светлые шелка шляпных мастерских, а среди расписной радуги вывесок виднелась вдали огромная багровая перчатка, словно отрубленная, окровавленная рука, схваченная у запястья желтой манжетой.
Граф Мюффа добрел до бульвара и, бросив взгляд на шоссе, медленно зашагал обратно, держась поближе к витринам. В сыром и теплом воздухе Пассажа висела светящаяся дымка. Гулко отдавались шаги людей, топавших по каменным плитам, мокрым от зонтов, но не слышно было обычного гомона. Графа то и дело толкали, и он видел, как поворачиваются к нему с безмолвным любопытством лица, казавшиеся мертвенно-бледными при свете газовых фонарей. Спасаясь от этих вопрошающих взглядов, он остановился перед писчебумажным магазином и с глубоким вниманием принялся рассматривать выставку пресс-папье в виде стеклянных шаров, в которых сквозили экзотические пейзажи и цветы.
Он ничего не видел, он думал о Нана. Почему она опять солгала? Утром прислала записку, предупреждая, чтобы вечером он не трудился приходить, — ее не будет дома: заболел Луизэ, и она останется у тетки, проведет всю ночь у постели ребенка. Граф, заподозрив неправду, явился вечером, и привратница сообщила ему, что Нана только что уехала в театр. Это его удивило: она не была занята в новой пьесе. Зачем солгала, да и что ей делать нынче вечером в Варьете?
Какой-то прохожий толкнул его, граф безотчетно перешел от пресс-папье к витрине другой лавки и принялся с сосредоточенным вниманием разглядывать выставленные за стеклом записные книжки, портсигары с вытесненной сбоку одинаковой голубой ласточкой. Да, Нана переменилась. В первое время, когда она возвратилась из деревни, он просто с ума сходил от счастья, — она осыпала поцелуями его лицо, касалась губами бакенбардов, ластилась к нему как кошечка; клялась, что он ее любимый песик, ее душенька, единственный мужчина, которого она обожает. Он уже не боялся Жоржа — мать не выпускала мальчугана из Фондета. Правда, возле Нана еще маячил толстый Штейнер, которого граф, как полагал, уже успел вытеснить, однако он не осмеливался объясниться с Нана начистоту. Он знал, что у Штейнера жесточайшие денежные затруднения, — того и гляди его прогонят с биржи, — и что он цепляется за акционеров Ландских Солончаков, пытаясь выжать из них последний взнос. Иной раз граф сталкивался со Штейнером у Нана, но она с рассудительным видом говорила, что совесть не позволяет ей выгнать Штейнера как собаку, ведь он столько на нее потратил. Впрочем, уже три месяца граф Мюффа жил в каком-то чувственном угаре и ясно отдавал себе отчет лишь в одном: без Нана он не может. Это было запоздалое пробуждение плоти, которое сродни плотоядности младенчества, и тут уж не оставалось места ни самолюбию, ни ревности. Лишь одно было ему ясно: Нана не так ласкова, как прежде, она больше не целует его бакенбарды. Это очень тревожило его, и, как человек, неопытный в любовных делах, он все пытался угадать, чем она недовольна. Ведь уж он-то, кажется, удовлетворял все ее прихоти. И снова он вспомнил записку, полученную утром, все это нагромождение лжи просто для того, чтобы провести вечер в своем же театре. Под напором толпы он перешел на другую сторону Пассажа и вновь принялся ломать себе голову, уставившись на окно ресторана, где были выставлены ощипанные куропатки и огромный лосось.