Я получала двойки. Мальчишки объясняли ему, что это мои очередные причуды, а он не интересовался истинной причиной. Обычно у меня и тройки были редки. Задания я знала, просто хотелось, чтоб Николай Петрович поговорил со мной как с дочерью, чтоб приласкал, что ли, ну, потрепал волосы или прижал мою голову к своей груди, как не раз ласкал Биту, мою соседку. Но она сама ласкалась и была общей любимицей учителей и воспитателей. А я так не могла почему-то, хоть очень хотелось, чтоб и меня любили. Мне всегда приводили в пример Виту, на что я злилась. И меня считали своевольной, капризной дикаркой. У Николая Петровича была дочь, моя ровесница. Я и ее тайком ревновала к отцу. В любом разговоре старалась противоречить всему, что бы он ни утверждал, доводила его этим, за что не раз выговаривала мне старшая воспитательница.
Как-то услышала — Николай Петрович удивлялся множеству цветов в соседней группе, радовался их красоте и ухоженности.
Была поздняя осень. Цветов уже не было, только на деревьях оставались еще багряные листья, которые я очень любила. И мне подумалось: тот, кто любит цветы, не останется равнодушным к охапке красивых листьев. Уговорила девочку из соседней группы положить на стол до его прихода букет из тщательно отобранных мной веток. Дождалась, когда он пройдет в комнату, вошла следом и с замиранием ждала, когда воспитатель спросит, кто собрал такой красивый букет, увидеть радость, улыбку на его лице. А он, подойдя к столу, небрежно отодвинул ветки, мельком взглянул на них, и громко спросил, обращаясь ко всем: «Кто додумался принести эту гадость мне на стол?» Меня будто хлестнули его слова, и, испугавшись, чтобы не подумали на меня, вскочила и пробормотала: «Это девочка из соседней группы». Вита пошла выбрасывать ветки, а я впервые увидела его другим: отвратительную улыбку с жабьим ртом, его пухлые женские руки.
А потом, простудившись, я заболела. Отец появлялся в бреду. Он садился возле кровати, клал свою прохладную руку мне на голову и улыбался. Грезился наяву: приходит, прижимает мою горячую голову к своей широкой сильной груди, и мы стоим так долго-долго, потом он уходит, и я снова его жду. Почему-то он никогда не говорит со мной, только улыбается доброй улыбкой, но мы понимаем друг друга.
В больнице я ждала, когда придет Николай Петрович, но приходили девчата, воспитатели других групп, даже те, кого я почти не знала, почти каждый день приходила моя бывшая воспитательница, а его все не было. Девчонки говорили, что он очень занят подготовкой к празднику, ведь, кроме нашей группы, он работал по своей специальности музыканта в детском саду и городской школе…
Вот нехитрая история моего отрочества… Что добавить еще? Вот что… Даже став взрослой, я все равно ждала чьей-то отцовской заботы.
НЕСКАЗАННОЕ, НЕУСЛЫШАННОЕ
Я сказал в предисловии к этой главе — имена и адреса я изменил.
И все-таки имена нужны.
Надя. Надежда.
Пожалуй, именно это имя больше всего подходит автору письма, которое вы прочли.
Исповедь драматическая, судьба, можно сказать, трагическая.
И суть письма именно эта.
Надежда.
Хочу верить, что горькая Надина исповедь поможет взрослым, чье сердце недоступно даже для собственных детей, осознать, какую незаслуженную кару, какой жестокий и неправедный урок преподносят они.
У Надиной истории своя индивидуальность, свои виноватые и правые, свои персонажи. И все-таки много в этой исповеди такого, что можно назвать характерным, типичным. Типична здесь история отчуждения.
Ранимость и скрытность — две очень характерные для отрочества ипостаси.
Когда родители и дети, как, впрочем, вообще взрослые и дети, по-настоящему близки, когда у них есть и родство душ, и постоянный контакт, то в таких отношениях и резкое слово, и резкий поступок вполне проходимы, а порой и очень уместны.
Ранимость при настоящей близости если и развивается, то с множеством облегчающих обстоятельств. На близкого человека ведь долго обижаться нельзя, ибо ты знаешь: если он тебя задел, то со смыслом, до которого следует додуматься.
Отчуждение возникает при ранимости, ничем не смягчаемой, не амортизируемой.
Вот Надина история. К отцу подходили не как к человеку, а как к некой инстанции. Боялись его. Видимо, боялись не только как человека, но и как носителя каких-то тайных для нас идей. Пример тому — история с клубникой. Стяжательство, видимо, было существеннее детей, важнее близости с ними. Потому, пожалуй, и исчез он, этот отец, со смертью матери.
История Нади — это история непонимания важнейших гуманистических обязанностей, возлагаемых на отца уже самим фактом рождения ребенка. Я бы сказал, безотцовство сформировало в Надежде целый комплекс отчаяния. Она смотрит на отца как на символ мужского могущества и доброты, но встречает равнодушие и душевную пустоту.
Именно от отца, от взаимоотношений с ним в еще не вполне осознанном детстве берет отсчет история Надиной скрытности, история ее отчуждения.