— Значит, ты отсылаешь меня, потому что я твой враг? Так слушай же, я не только не враг тебе, я твоя рабыня, создание твоих рук, твоя собственность… Слышишь? Я с тобой и для тебя, для тебя одного!
Он просиял, безмерная радость засветилась в его глазах.
— Я надену эти кружева, да, надену, они пригодятся для моей брачной ночи, потому что я хочу быть красивой, очень красивой для тебя. Неужели же ты не понял! Ты — мой господин, я люблю тебя.
В полном смятении Паскаль пытался закрыть ей рот ладонью, но тщетно. Она успела выкрикнуть:
— И я хочу тебя!
— Нет, нет, замолчи… ты доводишь меня до безумия! Ты невеста другого, ты связала себя словом, — но, к счастью, это безумие невозможно!
— Невеста другого? Я сравнила его с тобой и выбрала тебя… Я отказала ему, он ушел и не вернется больше никогда… Мы одни, я люблю тебя, и ты меня любишь, я твердо это знаю и отдаюсь тебе!
По его телу пробежала дрожь, он перестал бороться с собой, уступив не покидавшему его желанию сжать ее в своих объятьях, испить ее прелесть, весь аромат цветущей женственности.
— Возьми же меня, я твоя!
Это не было падением; радость жизни вознесла их, и они отдались друг другу в порыве блаженства. Просторная, обставленная старинной мебелью комната стала их сообщницей и как бы наполнилась светом. Страха, страданий, сомнений как не бывало: они были свободны, она отдалась ему добровольно, желая этого, и он принимал щедрый дар ее тела, как бесценное сокровище, завоеванное силой его любви. Место, время, разница в возрасте — все исчезло. Была одна только бессмертная природа, страсть, которая созидает и творит, счастье, утверждающее свое право. Охваченная чувством, прекрасная, она утратила свою девственность, и у нее вырвался только легкий стон; а он, задыхаясь от блаженства, сжимал ее в объятиях, шептал Клотильде непонятные ей слова благодарности за то, что вновь стал мужчиной.
Паскаль и Клотильда в экстазе не выпускали друг друга из объятий, ликующие и счастливые. В ночном воздухе была разлита сладостная нега, тишина навевала покой. Часы текли, а они по-прежнему были на верху блаженства. Томным, ласкающим голосом она шептала ему на ухо:
— Учитель, о, учитель, учитель!
И это слово, с которым она обычно обращалась к нему, обретало теперь какое-то особое значение, оно ширилось, углублялось, как бы выражая всю ее самозабвенную любовь. Она повторяла его с пылкой благодарностью женщины, которая все поняла и готова подчиниться. Не означало ли это, что вместе с удовлетворенной наконец любовью пришла победа над потусторонним, приятие реальности, прославление жизни?
— Учитель, учитель, ведь уже давно… Я должна тебе все сказать, исповедаться перед тобой… Да, я ходила в церковь, чтобы обрести счастье. Но беда была в том, что я не могла слепо верить: я хотела понять слишком многое, их догмы возмущали мой разум, а их рай казался мне детской выдумкой… И все же я думала, что мир не кончается на том, что мы познаем через ощущения, что существует еще неведомый мир, которым нельзя пренебрегать; и в это, учитель, я верю до сих пор, — даже счастье, которое я наконец обрела в твоих объятьях, не может стереть мысли о потустороннем… Но как я страдала от этого, от желания быть счастливой, счастливой без промедления, перестать наконец сомневаться! Если я и ходила в церковь, то лишь потому, что мне чего-то недоставало, и я продолжала искать. И мою тоску рождала именно эта непреодолимая потребность удовлетворить мое желание как можно скорее… Помнишь, ты говорил, что я постоянно жажду иллюзий и обмана. Помнишь ночь на току, когда все небо было в звездах? Я испытывала страх перед твоей наукой, я не могла примириться с тем, что она все разрушает на своем пути, я отводила глаза от страшных язв, которые она обнажает. И я хотела, учитель, увести тебя на край света, чтобы жить вдвоем, вдали от людей, в служении богу. Ах, какая это мука беспрестанно испытывать жажду, стараться ее превозмочь и не находить ей утоления.
Не произнося ни слова, он осторожно поцеловал ее глаза.