Она постояла несколько минут сзади него, смотря, как он пишет. Паскаль дополнял записи о тете Диде, дяде Маккаре и маленьком Шарле, описывал их смерть, проставлял даты. Он продолжал сидеть, не оборачиваясь, словно не замечал, что она пришла и ждет, как всегда по утрам, поцелуев и шуток; при виде этого Клотильда подошла к окну, затем вернулась обратно, не зная, чем заняться.
— Итак, ты всерьез начал работать?
— Конечно, ты же знаешь, мне следовало отметить еще месяц тому назад все эти смерти. У меня тут уйма дела!
Она пристально, вопрошающе смотрела ему в глаза, как бы ища в них ответа.
— Хорошо, давай работать… Если я могу разыскать что-нибудь или переписать, поручи это мне!
Отныне он, казалось, с головой ушел в работу. Впрочем, такова была одна из его теорий: полный покой вреден, нельзя предписывать его даже очень переутомленным людям. Человек живет только благодаря взаимодействию с окружающей его внешней средой; получаемые извне ощущения преобразуются им в действия, мысли, поступки; следовательно, если при наличии полного покоя человек продолжает получать ощущения, не осваивая их и не передавая вовне преобразованными, они излишне обременяют его, и это ведет к болезни и неизбежной потере равновесия. Доктор убедился на собственном опыте, что работа лучший регулятор жизни. Даже когда ему бывало не по себе, он все же садился за письменный стол и вновь обретал работоспособность. Особенно хорошо он чувствовал себя, когда ему удавалось выполнить намеченный урок, но столько-то страниц утром в одни и те же часы; и он говорил, что этот урок подобен шесту канатоходца, ибо дает ему устойчивость среди повседневных неприятностей, приступов малодушия и ошибок. Вот почему он считал леность и праздность двух последних месяцев единственной причиной сердцебиения, от которого порой задыхался. Если он хочет излечиться — ему надо лишь снова приняться за свой основной труд.
С лихорадочным, преувеличенным воодушевлением Паскаль часами развивал, объяснял эти теории Клотильде. Казалось, он вновь охвачен любовью к науке, которая целиком поглощала его до взрыва страсти к Клотильде. Он без устали повторял ей, что ему предстоит еще очень многое сделать и он не может оставить незавершенным труд всей своей жизни, если хочет возвести это прочное и величественное здание. Видимо, его снова снедало беспокойство. По двадцать раз на дню он открывал большой шкаф, доставал с верхней полки папки и пополнял их новыми данными. Его воззрения на наследственность менялись, и он решил вновь все пересмотреть, переделать и вывести из естественной и социальной истории своей семьи широкие обобщения, закон развития, применимый ко всему человечеству. Одновременно он вернулся к своему способу лечения — подкожным впрыскиваниям, стремясь расширить их применение: это было смутное предвидение новой терапии, неясная, еще не разработанная теория о благотворном, возрождающем влиянии труда, родившаяся на основании убеждения и личного опыта.
Теперь, садясь за письменный стол, Паскаль всякий раз жаловался:
— У меня не хватит времени! Жизнь слишком коротка!
Можно было подумать, что он не хочет терять ни минуты. Однажды утром он вдруг поднял голову и сказал своей подруге, которая переписывала что-то, сидя рядом с ним:
— Послушай, Клотильда… Если я умру…
— Что за мысли! — испуганно запротестовала она.
— Если я умру, — слушай меня внимательно… Ты тотчас же запрешь все двери. Мои папки оставишь у себя, только у себя. Когда же приведешь в порядок остальные рукописи, ты передашь их Рамону… Слышишь? Такова моя последняя воля.
Но она перебила его, отказалась выслушать.
— Нет, нет, не говори глупостей!
— Клотильда, поклянись, что ты сохранишь папки, а остальные бумаги вручишь Рамону.
Наконец она стала серьезной и, обливаясь слезами, дала требуемую клятву. Взволнованный Паскаль обнял ее, осыпая ласками, как будто его сердце вновь раскрылось навстречу ей. Успокоившись, он рассказал о своих опасениях. Они опять возобновились, с тех пор как он взялся за работу, поэтому он был постоянно начеку, ему казалось, что Мартина бродит возле шкафа. Разве враги не могли воспользоваться слепым благочестием этой женщины и толкнуть ее на дурной поступок, уверив, что таким образом она спасет душу хозяина? Его уже давно мучили эти подозрения! Под угрозой близкого одиночества он снова испытал страдания ученого, за которым неотступно следят, которого преследуют близкие в его же доме, посягая на самое дорогое — на творения его разума.
Однажды вечером, когда он говорил об этом с Клотильдой, у него вырвалось:
— Понимаешь, когда тебя здесь не будет…
Она вся побелела и, видя, что он задрожал и умолк, воскликнула:
— О учитель, учитель, ты не переставая думаешь об этом ужасе! Я вижу это по твоим глазам, — ты что-то скрываешь, что-то таишь от меня… Но если я уеду, а ты умрешь, здесь же никого не будет, чтобы спасти твой труд?
Решив, что она освоилась с мыслью об отъезде, он пересилил себя и весело ответил: