Тронутый этим пылким порывом, он в свою очередь сильнее привлек ее к себе. Она, свернувшись, лежала у него на груди. И, почти не отрывая губ от его шеи, чуть слышно шепнула:
— Ведь ты и не знаешь, дорогой…
Это было признание — роковое, неотвратимое. И Жак ясно понял, что на сей раз ничто в мире не остановит Северину, ибо стремление все рассказать было рождено в ней жгучим желанием, неистовым сладострастием. В доме не слышалось больше ни шороха, продавщица газет, видно, также крепко уснула. Все затихло и на улице: засыпанный снегом Париж дремал под покровом ночи, не доносился даже стук экипажей; последний поезд на Гавр ушел в двадцать минут первого и точно унес с собою все, что было живого на вокзале. Печка больше не гудела, пламя едва лизало догорающий уголь, круглое красное пятно на потолке вздрагивало и походило на огромный пугающий глаз. Было так жарко, что над ложем, где тела любовников сплетались в неистовом порыве, казалось, нависла тяжелая, удушающая пелена.
— Дорогой, ведь ты и не знаешь…
И тогда Жак, повинуясь неодолимому желанию, ответил:
— Нет, нет, знаю.
— Ты только догадываешься, но знать не можешь.
— Нет, знаю! Он пошел на это ради наследства.
У нее вырвался какой-то непроизвольный жест, потом нервный смешок:
— Ради наследства! Как бы не так!
И едва слышным шепотом — более тихим, чем жужжание мотылька, бьющегося о стекло, — Северина принялась рассказывать о своем детстве в доме председателя суда Гранморена; ей захотелось было солгать, умолчать о том, что произошло между нею и стариком, но она тут же уступила потребности быть откровенной и с каким-то облегчением, почти с удовольствием решила рассказать все без утайки. Ее журчащий шепот ни на мгновение не утихал:
— Вообрази, все случилось тут, в комнате, в феврале этого года, помнишь, когда он повздорил с супрефектом… Мы очень мило позавтракали за тем же столом, где только что ужинали с тобою. Рубо, понятно, ничего не знал, не могла же я ему все открыть… И вот, из-за какого-то кольца, давнего подарка Гранморена, словом из-за сущего пустяка, он, сама уж не знаю как, понял… Ах, дорогой, ты и представить себе не можешь, как он меня терзал!
Северина вся трепетала, ее тонкие пальцы впились в голое плечо Жака.
— Ударом кулака он свалил меня… Потом схватил за волосы и поволок… Занес каблук надо мною, словно хотел голову размозжить… Нет! Я в жизни этого не забуду… Однако бог с ними, с побоями! Но допрос, который он учинил!.. Если б я только могла тебе передать, о чем он заставил меня говорить! Видишь, я совершенно откровенна, я признаюсь в вещах, которые ничто — не правда ли? — не заставляет меня тебе рассказывать. Так вот! Я в жизни не решусь произнести вслух хоть один из тех грязных вопросов, на которые вынуждена была отвечать, — ведь в противном случае он уложил бы меня на месте… Спору нет, Рубо меня любил, и для него было ударом узнать о моем прошлом; согласна, честнее было бы признаться ему до свадьбы. Но надо же понимать — все это было так давно и уже совсем забыто. Только дикарь может так обезуметь от ревности… Скажи, дорогой, разве ты перестанешь меня любить теперь, когда знаешь?
Жак не шевелился, он безвольно покоился в объятиях Северины, руки которой сжимались то вокруг его шеи, то вокруг пояса, словно ужи. В его уме бродили смутные мысли, он был потрясен — такое ему и в голову не приходило! Как все, оказывается, сложно! А он-то думал, что на преступление их толкнуло завещание Гранморена. Впрочем, так даже лучше: убедившись, что супруги Рубо убили старика не из-за денег, он освободился от презрения, которое шевелилось в нем даже тогда, когда Северина целовала его.
— Отчего ж я перестану тебя любить?.. Какое мне дело до твоего прошлого? Оно меня не касается… Ведь ты — жена Рубо, а до него могла быть и еще чьей-нибудь.
Они помолчали. Потом с такой силой обнялись, что у обоих перехватило дыхание; плечом Жак ощущал ее круглую упругую грудь.
— Так ты была любовницей старика? Что ни говори, а это чудно.
Северина, дотянувшись до его рта, впилась в губы Жака и пролепетала:
— Я люблю лишь тебя, никогда я никого не любила… Другие, если б ты только знал… Они так донимали меня своими приставаниями, а ты, мой любимый, ты дал мне счастье!
Она распаляла его своими ласками, готовая отдаться, страстно желая этого; ее руки пробегали по его телу. А он, пылая страстью не меньше, чем она, стремился отдалить сладостное мгновенье, нежно отстранял ее.
— Нет, нет, подожди… сейчас… Ну, а что старик?
Дрожь прошла по телу Северины, едва слышным шепотом она произнесла слова признания:
— Мы убили его.
И трепет сладострастия слился со всплывшим в ее памяти предсмертным трепетом. Со стороны казалось, будто судорога наслаждения переходит в судорогу агонии. На мгновение Северина умолкла, у нее перехватило дух, все закружилось перед глазами. Потом, опять уткнувшись в шею любовника, она заговорила еще тише: