Эта вторая мысль помешала мне первую осуществить. Пока я думал про дурацкий подарок, все изменилось. Она свою руку вырвала, стала приплясывать вокруг арфы, и трогала ее, трогала без конца, и повторяла: «Какая красота! Какая красота!» Я был рад, что ей нравится инструмент, на котором я занимаюсь, но обида и даже злость подкатывались ко мне оттого, что я все-таки не поцеловал ее. И вот она теперь будет крутиться вокруг этой арфы, и возможность, которая была, потеряна. Я вдруг вспомнил о пропуске, как бы она с моим пропуском не ушла, и спросил его, а она отвела руку за спину и сказала:
– Не дам.
– Это же мой пропуск! – крикнул я, хотя она прекрасно знала, что мой пропуск.
Я стал вырывать у нее пропуск, она смеялась и не отдавала. Нога моя зацепилась за что-то, зазвучали струны арфы разом все, и тут я скорее почувствовал, чем увидел, что арфа валится вместе с нами. А потом она глухо грохнула на всю оперу. Грохот этот разнесся повсюду, заполнил все пространство, а струны еще долго звучали жалобно и печально…
Вспыхнул свет в зале, очень яркий, и чей-то голос произнес, и акустика разнесла его:
– Что там?
Трагичное и страшное нахлынуло на меня, когда я увидел большой золотой кусок арфы, катившийся по полу между пюпитрами…
Я схватил Ирку за руку и помчался, раскидывая пюпитры в разные стороны, и грохот стоял ужасный, как будто пушки палят со всех сторон…
Мы мчались по освещенному залу, чуть не сбили какую-то старушку, мчались туда, к выходу, на улицу, и было страшно. Я понимал – случилось несчастье, и понимал, что убежать от всего этого вообще нельзя, но убежать сейчас, сию минуту – вот чего я хотел.
Мы выскочили на улицу и побежали в обратную сторону, не к дому.
Весь день я болтался по городу; куда я только не ходил! Ирка домой пошла, а мне в школу нужно было идти, но я и в школу не пошел, не было у меня такого настроения. К вечеру, когда темнеть стало, решил в какое-нибудь кино пробраться, есть у нас один кинотеатр – народ выходит, а ты навстречу продираешься. Продерешься сквозь всю эту толпу, а потом в сторону и по лестнице бегом.
Опоздал к концу сеанса. Поболтался, поболтался по улицам и домой направился.
Влез по выступам стены на балкон. Настроение у меня было такое – хуже не бывает. Смотрю я в нашу родную стеклянную дверь, оценивая домашнюю обстановку. Вижу мать и отца. Сидят они за столом, а мать плачет.
Тогда я открыл дверь и на цыпочках вошел в комнату.
6
Мать ахнула от неожиданности.
Отец сидел спиной к двери и не заметил, как я вошел.
Он обернулся, и я увидел его лицо.
Абажур у нас желтый и старый. Он освещал стол, а они за столом сидели. Они тоже были желтые, и стол желтый, а лицо у отца было такое худое! Или я не замечал раньше, что он такой худой. И еще этот проклятый абажур делал его совершенно желтым. Как у мертвеца казалось его лицо. Руки отца лежали на столе, костлявые, худые руки.
Он глянул на меня и отвернулся, как будто естественно, что я вошел в балконную дверь, и как будто он ничего не знает про арфу и ничего нет странного, что меня целый день дома не было. Он к моим штучкам привык, не в диковину они ему были.
Но все-таки я думал, он сейчас вскочит, кинется на меня – я был на все готов.
Он отвернулся, как будто ничего вообще не произошло.
Он в последнее время как-то спокойнее стал. Перестал волноваться. Надоело старику со мной возиться, он так мне и сознался.
Отец мой работал много. Время после войны было тяжелое. Он водил экскурсии по городу, показывал разные исторические памятники, городские достопримечательности. А вечером читал лекции, домой он всегда поздно возвращался и усталым. Сейчас эта усталость мне особенно в глаза бросилась, раньше я его таким усталым не замечал. Неблагодарным и виноватым чувствовал я себя, глупой и досадной представлялась мне вся эта история с арфой…
Но я не мог изменить того, что уже произошло.
Я смотрел в пол.
Мне стало жалко отца, жалко мать и себя самого, который попадает все время в какие-то дурацкие истории. Это у меня бывает, а потом проходит, и опять все идет по-прежнему, просто я об этом забываю.