И тут же, ощутив себя почти нестерпимо квалифицированным, я вытащил из-под кровати пишущую машинку Бобби «Гермес-Бэби» и настучал — по-французски — длинное избыточное письмо мсье Ёсёто, для чего пропустил все утренние занятия в художественной школе на Лексингтон-авеню. Вступительный мой абзац длился страницы три и едва ли не дымился. Я сообщил, что мне двадцать девять лет и я — внучатый племянник Оноре Домье.[95] Сообщил, что совсем недавно покинул свое небольшое поместье на Юге Франции после кончины моей супруги и приехал в Америку — не насовсем, как я несомненно дал понять, — с родственником-инвалидом. Пишу я с раннего детства, сообщал я, однако, следуя совету Пабло Пикассо — одного из стариннейших и ближайших друзей моих родителей, — никогда не выставлялся. Вместе с тем, ряд моих работ маслом и акварелей сейчас висит в лучших домах Парижа, никоим образом не nouveau riche,[96] где они gagne[97] значительное внимание от кое-каких наиболее видных критиков нашей эпохи. После, продолжал я, безвременной и трагической кончины моей супруги от ulceration cancereuse[98] я честно полагал, что более никогда не поднесу кисти к холсту. Однако недавние финансовые потери заставили меня пересмотреть мое искреннее resolution.[99] Я сообщил, что для меня будет большой честью предъявить образцы моих работ в «Les Amis Des Vieux Maitres», как только означенные образцы будут мне присланы моим агентом из Парижа, коему я, разумеется, напишу tres presse.[100] Засим я остался, с глубочайшим уважением, Jean de Daumier-Smith.
Псевдоним я выбирал почти столько же, сколько писал само послание.
Письмо я напечатал на декоративной кальке. Однако сунул в конверт «Рица». Затем, наклеив марку срочной доставки, которую нашел в верхнем ящике у Бобби, спустился в вестибюль к главному почтовому ящику. По дороге остановился и проинформировал почтового служащего (который, вне всякого сомнения, терпеть меня не мог), чтобы отныне доставлял мне почту на имя де Домье-Смита. Затем около половины третьего я пробрался на свое место в анатомическом классе художественной школы на 48-й улице, опоздав минут на сорок пять. Одноклассники мои впервые показались мне вполне приличной компашкой.
В следующие четыре дня за все свободное время, а также и за счет несвободного, я сотворил дюжину или чуть больше образцов того, что, по моему представлению, можно было счесть типичными образцами американского коммерческого искусства. Главным образом акварели, но время от времени, дабы выпендриться, я рисовал штрихом — людей в вечерних нарядах, что выходили из лимузинов на премьеры, поджарые, прямые, сверхшикарные пары, которые, очевидно, никогда в жизни никого не заставляли мучиться в результате недогляда за подмышками, пары, у которых вообще-то и подмышек, судя по всему, не имелось.
Когда с образцами было покончено, я тут же отправил их мсье Ёсёто — вместе с примерно полудюжиной некоммерческих полотен, которые привез из Франции. Кроме того, приложил записку — по-моему, весьма неформальную, — в которой излагалось лишь самое начало густожизненной истории того, как я, совсем один и страдая разнообразными хворями, в чистейшей романтической традиции, достиг холодных, белых и крайне сиротливых вершин своего ремесла.