Рядом с ней и ее стихами всегда ощущался безотчетный дискомфорт, выбитость из наезженной колеи. Необъяснимая радость или необъяснимый испуг. Приходилось занимать новое положение в пространстве и времени, самому становиться новым — лучшим, высшим собой — доверяясь. Или отбегать на дистанцию, где заряд, тяготение, дополнительное ньютоновскому, слабели.
(Отчасти по этой причине о ее поэзии до поры до времени говорилось так немного и маловнятно. Неизвестно было, с какой точки взглянуть. Наблюдатель сам оказывался в поле зрения этих стихов, просвечен их рентгеном.)
И она бывала подвержена магнетизму, встречая его в другом. И еще как. (Рассказ «Трогальщик» — о себе.) В мастерской Шварцмана, тронув рукой картину, Лена почувствовала нечто вроде удара тока. На вопросительный ее взгляд Михаил Матвеевич утвердительно кивнул — «так и должно быть…»
Вот теперь ее нет. Но ее не совсем нет. Так же, как и раньше она не совсем была.
Я поздновато прочитал впервые ее стихи. Имя слышал отголоском. А стихи — где-то в середине 80-х.
И первая строчка: «Земля, земля…» — стало зовом впередсмотрящего с мачты. Обернулся вверх на голос и вперился в даль, ища увиденную свыше землю. Т. е. всегда чувствовал, что она есть, тайным внутренним оком, но зримое подтверждение было ошеломляюще. Словно озонный разряд.
После пушкинского «…И пусть у гробового входа…» — это сложное и простое цветение стихотворения Шварц было вдвойне разительно. Оно — было заодно с Творцом, в счастливом сговоре с ним. Хвала, поглощающая проклятие всеобщей наземной обреченности. Т. е. фатум уничтожения озвучен, но ликующим голосом.
Пушкин приближался человеческим шагом — «брожу ли я…» — к «младой жизни» и «красе вечной». Этим же путем и нервной походкой Бродский дошел до средиземноморской последней станции: «Зелень лавра… дрозд щебечет…» А эти стихи начинались точно с того места, где А.С. поставил точку. Влетели в атмосферу из космоса и коснулись почвы в последней строке.
И одно из самых последних стихотворений откликнулось этому, первому для меня.
То же — но в зеркале близкой неизбежности. Бедность родины, братство на ней живущих и в нее легших, северная немочь. Не «кошмар», а «кошмарок», бормоток бобка, от которого не очнешься. Но слово сказано, выпущено из подсознания, не саднит немотой. Хотя волосы дыбом. «Лопух вырастет…»
И одновременно — нельзя не почувствовать у автора нежность к обреченному созданию травинки, и — страшно вымолвить — удивление и любопытство Пастера.
Стихи не визионерские. Она целомудренно отказалась от мистики и воображения, довела зримое до земного допустимого предела, чуть за него. За небесную завесу не заглянула, только край отвернут.
«Это было Иваном…» — немой взрыв, элиотовский грязевой всхлип — воздушный шелчок, которым закончился мир. Пустячок, вершок, кошмарок, корешок.
Обнажилось такое бездонное и абсолютное зияние, что оно может быть заполнено только Богом.
Пушкин — Бродский — Тургенев — Пастер — Элиот — Шварц. Это не есть промоутерский прием. Это есть естественная фактура мышления ВПС, за которую не извиняюсь.
Порой становилось не по себе — отвернешься на миг, и — вдруг она растворится? Физически Лена занимала места не больше ребенка.
Нерезкие, ювелирные черты. Одевалась, прическу носила как все, но не была современной. Заблудившаяся во времени тень. То ли из «Бродячей собаки», то ли миниатюрная египтянка. Или гостья из будущего. Не было налета советского, вообще.
При этом легко владела всем — компьютером, вождением авто, прекрасно стреляла в тире, в детстве рыбачила и была футбольной болельщицей. Ну, и — заодно уж — была патриотом и лунатичным империалистом. Ничего нарочито изысканного.
И общий язык находила с любым.