А молодежь чаще собирается возле Баглаева двора или чуть подальше, возле Орлянченка. Парни как на подбор — невольно заглядишься. Днем они по заводским цехам, на водокачках, на кранах да самосвалах, а к вечеру, уже отмытые, причесанные, в модных черных туфлях, появляются на Веселой, стараясь ступать больше по траве, не по пылище, чтобы не запорошить свои остроносые… Иногда и Баглай-студент появляется в этой компании рабочих ребят, и уже не в вылинявшем спортивном костюме, который целыми днями не снимает, а принаряженный по-вечернему: в белой наглаженной безрукавке или, если прохладно, в новом сером свитере, что так ему идет… Длиннолицый, высокий, статный. И тоже в остроносых, до блеска начищенных туфлях — с какой-то он будет сегодня танцевать? Когда мальчуганы тянут его погонять с ними мяч, студент отмахивается, показывает на туфли, на свитер — не для — игры, мол, вырядился, — но разве же их убедишь? Не отстанут, пока он не поддернет слегка рукава свитера (таким деликатным, красивым жестом поддернет!) и приготовится ловить мяч… Ввязавшись в игру, студент уже и про пыль забудет, она аж клубится из-под ног, мяч так и гудит вдоль улочки, а он, изловчаясь и так и эдак, пружиня в прыжках, без промаха ловит мяч, пока друзья не окликнут и студент не опомнится: поправит одежду, приставит ногу к скамье — одну, потом другую — пыль с туфель обмахнет, узорчатые носки подтянет аккуратно. И вот уже вернулся к товарищам, и веселая их гурьба поплыла в сторону собора, видимо, в парк шлакобетонного завода, на танцы…
Дядько Катратый не любит, когда Елька засматривается в сторону ребят.
— Пока не прописана, поостерегись… Живи так, будто тебя и нет.
Так приказал, так оно и идет. За двор — ни ногой. Живет, как и не живет. Люди не докучают своим любопытством, словно выжидают, что пришлая сама объявится. Рано поутру степь отзывается Ельке звонким перепелиным зовом: за садами, на кладбище, прижилась степная перепелочка. Каждое утро так жизнерадостно кричит: пад-падем, пад-падем! Еля ходила туда, искала в кладбищенских бурьянах степную свою землячку, хотелось ее увидеть, но та на глаза так и не показалась.
Единственная дорога, открытая Ельке, — это к Днепру, к бакену, который обслуживает Катратый. Через кладбище с душистыми дурманящими чебрецами, через пригорки-дюны с колючками и чаполочью, где, вопреки антикозьему закону, беззаботно пасутся все еще живые поселковые козы, сквозь дырку в колючей проволоке, опутавшей территорию водокачки, — и ты уже на берегу, у бакенской будки, у челна. Какое тут раздолье, какая ширь для души! Моторки тарахтят по Днепру, скользят байдарки, белые крылья парусов плывут, как во сне… Противоположный берег в этом месте — это черные, в дымах, бастионы заводов, и серые шлаковые горы у самого Днепра, те, что целую ночь полыхают текучей лавой, а сейчас темнеют, как угасший вулкан. Чуть выше по берегу, среди сочной зелени парка — водная станция металлургов, грациозная, узорчатая, вся бело-голубая, точно сказочный дворец. Стоянки лодок, кафе с музыкой, на островах — заводские турбазы, профилактории… И всем этим пользуется заводской люд, обычные смертные, такие, как и Елька. Тут не только создают блага, а сами и пожинают их! Отработал смену и гуляй, еще белый день, а они в кино, в парки, на Днепр да на весла… Только потом Елькины глаза увидят иное, когда их на грузовиках развозят после смены в отдаленные поселки, приметит тогда Елька до изнеможения усталых, до предела натрудившихся за день людей. Заводские девчата, возвращаясь со смены, песен не поют, как там, в степи, когда едут с поля… В Вовчугах когда бы ни мчался с вечерних полей грузовик — повсюду расплескивает песни… Заводской человек медленнее входит в норму после цехового напряжения, — Ельке со временем это станет ясно. Пока же перед нею только досуг заводчан, праздничность лета, тихая краса днепровских вод; туда и сюда на моторках мчатся люди целыми семьями, с детьми, золотисто-бронзовые от солнца, беззаботные оба, летят, держа курс на еле различимые вдали острова, на предзакатно-располыхавшееся солнце, на ночные костры с комарами, с приключениями, с настоящей любовью…
Бьет ключом сила жизни, дымят заводы, таинственные грохоты долетают с того берега, из цитадели металлургов, солнце садится за окутанные мглою холмы, за далекие трубы, днепровская гладь лиловеет, потом волна, выгибаясь, блестит в гаснущих лучах уже иными оттенками, колышется то пурпуром, то тяжелыми переливами малиновых оксамитов. Пройдет беленький экскурсионный пароходик с заводским людом, удаляясь, как плавучий остров, с разливом музыки, далеко слышной над водой, пройдет, и только через какое-то время, не скоро, докатится поднятая им волна до берега, щекотно плеснет на Елькины ноги, на песок.
«Величие!» — так бы назвала Елька эти башни домен, эти черные индустриальные соборы. Все окутано дымами, все в каком-то глубинном движении, в загадочных, словно подземных, гулах.
— Женщины тоже там работают? — спросила как-то у дяди Ягора.
— Тысячи их там.
— И я бы хотела туда.