— Вот ведь что натворили! — голос управляющего задрожал, в нем послышались слезы. — Ну что ж вы как младенец, ей-богу! Неужели не поняли? Женщин-то много. И полюбят вас многие, как вас не полюбить… А иная и поймет, если душа большая… А вот прожить рядом с вами тенью вашей, да в вашем свете не померкнуть, а ярче разгореться; не остыть, а вас согревать много лет; и никем не быть, и всем быть для вас — так разве кто еще сможет? Я много читал про людей гениальных. Слава богу, знаю, как иные из них прожили… И много ли у кого был друг такой, такая возлюбленная? И как можно было ей сказать то, что вы сказали?! Вы ж как палач ее… и не топором, а пилой! Ах вы!
— Перестань… — глухо проговорил Огюст, прижимаясь лбом к холодному стеклу. — Не хочу слушать… Она вернется. Она не могла совсем уехать от меня. Вернется она.
— А если нет?
— Замолчи!!!
Этот день Монферран провел на строительстве, не делая в сущности ничего, не понимая, кто и что ему говорит, не читая бумаг, которые ему приносили показать или подписать. Если бы в этот день ему подсунули его собственный смертный приговор, он бы подписал его, не догадываясь, что подписывает.
Вечером, вновь забравшись к себе в кабинет, он в порыве бешенства и отчаяния написал записку госпоже Суворовой.
«Мадам, — говорилось в записке, — вы разбили мою жизнь. Ваш визит открыл правду моей жене, ибо она не глупее нас с вами, и она меня оставила. В сущности, я сам во всем виноват и вас винить не вправе, но после всего этого, как вы понимаете, мы не можем более видеться.
Благодарю вас за все и остаюсь вам признателен.
Огюст де Монферран»
Он отослал записку немедленно, невзирая на позднее время, а утром, проведя еще одну бессонную ночь, понял, как дико было это писать, как он будет выглядеть теперь и в глазах Ирины. Ему ничего не оставалось делать, как только одеться и поехать к госпоже Суворовой, чтобы извиниться и попросить забыть и о записке, и обо всем, что между ними произошло.
От усталости, от горя, от двух бессонных ночей его немного пошатывало, когда он поднимался по лестнице к квартире Ирины Николаевны. Если бы в эту минуту он увидел себя со стороны, он ужаснулся бы своего вида: его лицо было бледно, веки воспалены, вокруг глаз уже не круги, а целые озера мутной синевы, губы искусаны, волосы встрепаны и неуложены. Пожалуй, первый раз в жизни он позволил себе выйти на улицу в таком виде…
Горничная Соня открыла ему дверь и, ничего не спрашивая, сразу указала в сторону гостиной:
— Проходите, прошу вас!
И тут же он услышал смех и звенящие женские голоса. Один из них был голосом Ирины, а второй… Огюст узнал и его, но побоялся поверить. На какой-то миг у него явилась мысль, что он бредит.
Собравшись с духом, архитектор переступил порог знакомой комнаты и… прирос к полу.
На памятной ему старенькой софе, рядом, как старые приятельницы, сидели Ирина Николаевна и Элиза. Они оживленно болтали, но при его появлении разом замолчали и повернулись в его сторону.
— Доброе утро, мсье! — как ни в чем не бывало воскликнула Ирина. — Чему обязана в столь ранний час?
Монферран понял, что его ответ решит все, всю его судьбу. Элиза смотрела на него спокойно и выжидающе.
— Я пришел просить извинения за мою вчерашнюю записку, — сказал он, кланяясь, но не трогаясь с места. — Я написал глупые и дерзкие слова и хочу взять их назад, мадам. Мое намерение прекратить наши встречи не должно было выражаться такими словами…
— Я не успела прочесть вашей записки, мсье Монферран, — Ирина встала и, взяв с каминной полки запечатанный конверт, протянула его архитектору. — Мне было не до того, у меня, как видите, гостья, ваша супруга. Мадам уже собиралась ехать домой, но раз вы тоже явились в гости, позвольте мне покинуть вас на минуту: я должна распорядиться насчет завтрака.
И она, подхватив подол своего любимого черного платья, выпорхнула из комнаты.
Элиза, не двигаясь, не говоря ни слова, продолжала сидеть и вопрошающе смотреть в глаза мужа. На ней было утреннее светло-голубое платье, волосы ее были уложены игриво и легко, лицо светилось румянцем. Она была хороша, как никогда.
Огюст сделал к ней шаг, потом другой. Ему хотелось броситься к ее ногам, хотелось разрыдаться, просить прощения, но он ничего не мог сделать, ничего не мог сказать. Стыд и боль душили его.
Наконец Элиза встала и медленно шагнула ему навстречу.
— Анри, понимаешь ли ты, что ты наделал? — тихо спросила она.
— Да, — ответил он глухо, — понимаю… Ты вправе этого не прощать.
— Ах, не во мне дело! — с досадой воскликнула она. — Со мной-то проще: куда я денусь? И ты знал, конечно, что сможешь вернуть меня…
— Нет! — воскликнул Огюст. — Я думал, боялся, что не смогу…
— Лжешь. Мне лжешь или себе самому, неважно, — голос Элизы был так же тих, но глаза сверкали, лицо все ярче заливал румянец. — Но понял ли ты, кем поиграл? Какая женщина тебе встретилась? Таких, как мадам Суворова, не берут в любовницы!
— Да! — резко сказал Огюст. — Не берут… И таким, как ты, не изменяют. Я сделал то и другое. Что теперь будет со мной?