— Мсье Артаманцев, о вашем участии во вчерашних событиях я не стану с вами говорить. Меня не касаются эти события, и ваших побуждений я знать не хочу. Но на один лишь вопрос, пожалуйста, ответьте мне, и на этом прекратим трогать все это… Ваш отец… Я ведь помню его… Он что же, разделяет ваши убеждения?
Молодой человек мгновение колебался.
— Нет, — сказал он. — Отцу мои убеждения казались безумием. Но он сказал мне, что я свободен. Что человек всегда свободен сам выбирать, понимаете? Он меня этому учил. И я уверен, что он мне не станет выговаривать, хотя о моем участии в тайном обществе он не знал… И потом, — поспешно добавил Георгий, — в одном отец думает, как и мы… как и я: он считает, что рабство отвратительно.
— И я считаю так, — сказал Монферран, — а в остальном мы не поймем друг друга.
— А мне кажется, — вдруг решительно возразил Артаманцев, — что именно вы могли бы понять нас. Мы…
— Кто «мы»?! — резко прервал его архитектор. — Никаких «вас» я не знаю, молодой человек! И говорить об этом мы, повторяю, не будем. Один только вопрос еще, и я пойду. Помните того казака, кажется, его фамилия Аверьянов? Он спас мне жизнь. Вы ничего не знаете о его судьбе?
— Он был убит месяц спустя после того, как мы с вами познакомились, — ответил Георгий.
Монферран перекрестился и, отведя взгляд в сторону, ничего больше не сказав, вышел из комнаты.
III
«Сегодня, 23 января 1826 года, я начинаю вести мои записки. Для чего? Я не умею писать, у меня даже письма написаны скверно, да и мысли свои я привык таить, не поверяя никому или почти никому, уж во всяком случае не бумаге…
И все-таки я взял эту тетрадь и решился написать первые строчки, и оставить начатого уже не могу.
Сегодня мне исполняется сорок лет. В этом году минет десять лет со дня моего приезда в Россию. Знаю ли я теперь эту страну, могу ли высказать свои мысли о ней, о том, что в ней происходит, могу ли оценить свое к ней отношение? Не знаю. Не уверен. Во всяком случае, после событий, свидетелем которых я стал, после того как они коснулись меня против моего желания, я уже не могу не ощутить своей причастности к жизни русского общества, которая до сих пор так мало соприкасалась с моим существованием, с моей работой… Только ради работы я сюда и приехал, только ею и жил, полагая, что до остального мне нет дела. Но это «остальное» само явилось в мою жизнь.
Вот уже более трех недель тянется расследование по делу о беспорядках, приключившихся на строительстве 14 декабря. Мастеров и солдат охраны по многу раз вызывали на допросы, но они говорят, что толком ничего не помнят… Алешу тоже вызывали к следователю, спрашивали, кто его сшиб с ног, кто ударил. Он тоже ничего не помнит…
Мне в эти дни не хочется бывать на строительстве, следователей просто не могу видеть… Хватит одной такой беседы! И еще разговора с графом Аракчеевым…
Новый император, кажется, ко мне благосклонен. Я замечал его благосклонность и прежде, когда он был великим князем. Меня ему представили, он сказал несколько фраз, весьма любезных, и ни слова не спросил меня о выступлении рабочих. Как видно, он этому выступлению не придает особого значения. Причин для волнения у него достаточно, но не со мною же он станет об этом толковать! — чему я рад безмерно!
Беседа с царем у меня произошла неделю назад, а спустя два дня на строительстве один полицейский офицер решил устроить уже не допрос, а массовую экзекуцию со шпицрутенами, допросить разом человек двадцать, да как… Вот тут я не выдержал, хотя давал себе слово держаться, и кажется, славу богу, что все так получилось!»
Написав это, Монферран перечитал все написанное, и у него явилось желание вырвать страницу и кинуть в камин. «Можно ли это писать? И для чего?» — с раздражением подумал он. И тут же мысленно упрекнул себя: «Трус! Одно слово — трус… Нельзя же так! Пиши, раз решил писать».
Его память в это время рисовала перед ним недавнюю картину полицейского дознания, и в душе росла мучительная глухая злоба, смешанная с отвращением.
В тот день Огюст явился на строительство с утра и сразу же услышал вопли, рвавшиеся с заднего двора, из-за бараков.
Тревога, сомнения, злость, усталость вылились у архитектора в приступ сумасшедшей ярости. Он, словно буря, ворвался на двор и увидел, как взлетают в руках солдат разом десятка два шпицрутенов, падая на голые спины рабочих. Весь двор был битком набит людьми.
— Эт-то что еще за представление?! — взревел Монферран, безошибочно, с первого взгляда отыскав виновника экзекуции, молодого полицейского капитана, и набрасываясь на него подобно коршуну. — Вам кто позволил, а? Здесь я распоряжаюсь, господин капитан!
— У меня приказ провести дознание, — отступая перед таким натиском, но сохраняя твердость в голосе, ответил офицер.
— Таким вот образом?! — архитектор негодующе кивнул в сторону солдат инвалидной команды, при его появлении с видимой радостью опустивших прутья. — Это что, черт возьми, за методы?! У нас что, Турция?!
— У нас, сударь, — Россия, — проговорил полицейский, делая особое ударение на словах «у нас».