Прошло минут десять. Из метро появилась девочка в короткой юбке, с распущенными, еще мокрыми после мытья, пушистыми волосами, перехваченными золотистым обручем. Олень к ней рванулся, взмахнувши букетом. Она засмеялась и сразу повисла на шее соседа, вцепилась в него, и замерли оба. Потом разлепились: как будто с трудом. Пошли уже порознь к дому, обратно. Погребной, шаркая тапочками, поспешил за ними. Они шли, не дотрагиваясь друг до друга, если не считать того, что девочка несколько раз провела по руке Бородина белыми и бордовыми астрами. Погребной почувствовал, как слабый кишечник его реагирует на все это спазмами и содроганием.
«О черт! Не хватало еще обосраться!» – подумал суровый полковник в отставке.
Побагровев своим неприятным лицом и особым образом, желая избегнуть физиологической катастрофы, переставляя свои жилистые ноги, он проследовал за ними до самого подъезда, но в лифт не попал, не успел, но заметил, с трудом проникая в подъезд и воюя с бедой, наступившей в дрожащем желудке, как щель между створками лифта сверкнула пушистыми прядями мокрых волос. И лифт, оторвавшись, как шар первомайский, уплыл, улетел, не достался ему. Не дай Бог бы кто-то вошел и увидел, как старый, весьма волевой человек, задумавший месть, справедливое дело, стоит, опершись на разводы граффити, которыми кто-то опять разукрасил их бледно-салатный, несвежий подъезд. Потом он услышал, как лифт в вышине издал птичий звук, странный даже для лифта, и мягко поплыл сюда, вниз.
«Хана! Обосрался! – почувствовал он. – Еще бы минута, и мог бы успеть!»
Увы, так и вышло. В кабину он вполз, горячий и влажный, и выполз обратно, и, обматерив все, везде, навсегда: и гадов морских, и орлов в вышине, и женщин с их гнусной продажной душою и телом их жадным, готовым к разврату, – прокляв всех и все, он прижался лицом к своей дерматиновой двери, рыча. И Женя, жена, театрально, как будто она и не Женя, а Майя Плисецкая, застыла, подняв свои длинные руки, воздев эти руки свои к небесам, на жалком пороге их душной квартиры.
Он не успокоился и через час, помывшись и выбросив тапки в помойку, опять, как злодей у Шекспира, подкрался к соседским дверям. Тишина.
Полковник прижался к замку правым ухом. В четыре жена позвала его есть, однако лицо ее было угрюмым, и он отказался. Он так и сидел: на корточках, старый, седой человек, сидел, ждал, терпел и дождался. Ура! Он вытравил их из квартиры, подобно тому, как клопов вытравляют из старых прогнивших перин. В пять пятнадцать открылась проклятая дверь. Они вышли вместе, обнявши друг друга, и голубоглазый казался слепым: он эти два шага от двери до лифта прошел так, как будто не видел ни зги. А было светло, стоял месяц июль.
От девочки пахло духами. Лицо накрашено сильно и губы в помаде. Спросить у нее: «Дочка, сколько тебе?» Жену подослать: «Сахарку не одолжите?»
Не впустят они, уж какой сахарок! Ведь носом же чувствую, что происходит, ведь вижу по роже его лупоглазой, что он эту девку и этак, и так! Да, надо сажать, надо быстро сажать, а то она вырастет, паспорт получит, и с гуся вода, с лупоглазого этого!
Всю ночь ему снились кошмары: жена внесла в дом ребенка.
– Откуда ребенок? – спросил он жену.
– Что значит «откуда»? Оттуда! Где все, там и я!
– А ну признавайся! Ты с кем нагуляла?
– Понюхай. Не пахнет? – спросила жена.
Он нюхал ребенка. Ребенок был свежим.
– Оставим тогда. Я их всех перенюхала. Везли очень долго. И без холодильников. А лето, жара. Все арбузы прокисли.
– Арбузы? – И он снова начал дрожать.
– Арбузы, конечно. Ты что? Обосрался?
– С чего ты взяла? Я как был, так и есть.
– Глаза бы мои на тебя не глядели! У всех мужики на подбор, молодцы, один ты засранец, ни кожи ни рожи!
Полковник проснулся в холодном поту. Пощупал себя под трусами: все чисто. Левкоями тянет с балкона. Сажать! Сажать его, гадину! И поскорее.
Глава II
Турецкие братья Алчоба с Башрутом могли бы еще заработать в Москве – работы хватало и деньги платили. Московские девушки были веселыми. Месяц назад интернациональная бригада побраталась с женским коллективом кондитерской фабрики «Большевик». Устроили праздник. Москвички сперва воротили носы, потом подобрели, пошли танцевать, потом целовались в кустах возле фабрики. А пахли как сладко! Ванилью, цукатами. Алчоба, отец четырех сыновей и множества девочек, просто растаял. Башрут его в чувство, однако, привел.
– Алчоба, Ислам пропадает. Пора.
– Я знаю, Башрут. Пропадает Ислам.
– Закончим вот лестницу, деньги получим и сразу домой, дорогой мой Алчоба.
– А я бы остался, Башрут. Ненадолго.
– Нельзя нам, Алчоба. Ислам пропадает.
– Ты прав, дорогой мой Башрут. Пропадает. А видел ты Катю? Красивая, правда?
– Зачем тебе Катя? Ислам пропадает.
– Закончим тогда только лестницу, ладно? И сразу домой. Тебе нравится Катя?
– Алчоба! Красивая женщина, да. Но ведь пропадает наш брат, наш Ислам. А Катя, Алчоба, не носит платка. Лицо ее, брат мой, бесстыдно открыто.
– Я это заметил, Башрут, дорогой. У нас в Анатолии Катю бы эту побили камнями, а может быть, и забросали навозом. Ты помнишь, какой у нас свежий навоз?