При всей своей детской дурацкой наивности он, Пышкин, был все же задуман мужчиной. И он это вдруг очень остро почувствовал.
– Поедем, конечно, – сказал он с надеждой.
В метро она молчала. Она не смотрела на Пышкина, словно его вовсе не было рядом, как будто вообще никого рядом не было. Ее задевали, толкали и даже дышали в лицо ей, смотрели на ноги. Она была просто сама по себе, чужая всему, как Евгений Онегин. Зато дорогу от метро до облупленного и тощего серого дома запомнила сразу.
– Какой твой подъезд? – спросила она у кудрявого Пышкина.
– Шестой, – сказал Пышкин.
– Он тоже в шестом?
– Кто он? – спросил Пышкин.
Она разозлилась.
– Учитель наш, Миша! Он тоже в шестом?
– Он? Нет. Он в четвертом.
– А ты на каком этаже?
– На втором.
– А! Ну, так и он на втором.
– Нет, он на девятом.
– Ах, ладно! Неважно, – сказала она.
Миша Пышкин распахнул перед нею дверь своего слегка зловонного, хотя его вымыли месяц назад, салатного цвета подъезда.
– Ты знаешь, я что-то не в форме сегодня, – сказала она. – И давай лучше завтра.
– Но завтра суббота…
– Ах да! Ну, неважно.
И вдруг убежала. Это было ее особой, весьма неприятной и странной привычкой: вот так развернуться и вдруг убежать. И не оглянуться ни разу.
Побежала она, однако, не к метро, как огорченно решил Пышкин, а спряталась рядом с лотками и стала смотреть на потоки людей, спешащих домой после долгого дня. Через час она увидела Бородина, спокойно и задумчиво идущего по общей для всех дороге. Чужой, независимый и непонятный, он шел, ел какую-то сдобу с вареньем, и выпуклые голубые глаза смотрели не под ноги, не на людей, смотрели они в синеву между ветками и с той синевою шептались о чем-то, хотя весьма трудно шептаться без слов. Она осторожно последовала за ним, держась на приличном расстоянии, подождала немного, достала зеркальце из сумки, быстро оглядела в нем свое лицо и вскоре вскользнула в четвертый подъезд.
Она позвонила в обшарпанную дверь и громко глотнула горячего воздуха. Андрей Андреич, школьный учитель и специалист по английской литературе, неторопливо открыл ей. Он был босым и успел уже намочить под краном волосы и лоб – день был очень жарким, и многие люди вообще погружали себя кто куда: кто в воду фонтана на Пушкинской площади, а кто даже в сизые волны Москвы-реки, спустившись по временем стертым ступеням.
Он открыл дверь, и Вера Переслени сразу же перешагнула порог, слегка оттолкнув его. Безумие было на лицах обоих, какая-то тьма, дым какой-то, как будто внутри человеческих тел их горели леса, и поля, и долины, и взгорья.
– Зачем ты пришла? – прошептал он.
– Затем, – сказала она и припала губами к его пересохшим раскрытым губам.
Когда они проснулись, была очень черная, теплая ночь. В окно их светили растерянно звезды, как будто и звездам пришло уже в голову, что этим двоим будет трудно помочь: они и проспали четыре часа одним существом, двухголовым, сплетенным и пальцами рук, и ногами, и бедрами, блестящими сально от пота, так вжавшись друг в друга, что странно, как бедра их не поломались при этом.
– Ответь мне, – сказал он, – кто он?
– Да неважно!
Он сжал ее голову:
– Кто он?
– Он турок. Пусти. Ты мне щеки раздавишь.
– Да я бы тебя всю вообще раздавил! Ты что, влюблена была в этого турка?
– Кто? Я? Влюблена?
– Тогда как ты могла?
– Скажи мне: «Тебе ведь пятнадцати не было!» Ну, что ты молчишь?
– Я боюсь тебя, слышишь? Избил бы тебя, а боюсь.
Она вся прижалась к нему:
– А не бойся. Я сделала это для нас, для тебя.
– А я здесь при чем? – он ее оттолкнул. Лицо его было отчаянным, жалким.
– Ну, чтобы ты не был ни в чем виноват. Что это не ты меня… Что я не
– А что: если
– Ты говорил, что мы тогда будем ждать год или два. А я не могла больше ждать, понимаешь?