Мокрый подбородок старика (у Марины Львовны пропало всякое желание даже мысленно называть его “пожилым мужчиной” – старик, мерзкий старик, роющийся в отбросах!) ходил вкривь и вкось, беззубый рот извергал вместе со словами фонтаны слюны, но в этом его “хлоп – и нету ничего!” она почувствовала столько яростной неопровержимости, что земля начала уходить у нее из-под ног: неужели она снова где-то ошиблась, ни в чем ведь нельзя быть уверенной, что, если она опять забыла, перепутала, упустила главное, такое ведь случалось с ней не раз и не два! Что, если этот страшный старик прав? На мгновение ей показалось, что за мутными силуэтами зданий в самом деле нет ничего, кроме снега и ветра, а прильнувшие к их окнам невидимые люди все как один смеются над ней: смотрите, скорее смотрите, она опять всё перепутала! За каждым черным стеклом кривилось беззвучным смехом лицо скрытого наблюдателя.
Длинная глухая улица, куда направила Кирилла белая варежка на кусте, вывела его на продуваемый ветром бульвар, почти такой же безлюдный, но с фонарями и скамейками по обе стороны, дающими шанс обнаружить на одной из них Марину Львовну. Вдалеке виднелись какие-то неопределенные человеческие фигуры, среди них вполне могла оказаться и мать. А что, если она давно дома? Если, пока Кирилл мерзнет тут в темноте, она уже вернулась и пьет себе горячий чай с вареньем, поджидая его как ни в чем не бывало? Кирилл достал мобильный, набрал домашний номер – никто не отозвался. А может, она включила на полную громкость телевизор и не слышит звонка? Позвонил еще раз, упорно, пока не одеревенели от ветра пальцы, слушал длинные и тоскливые, как этот бульвар, чем дальше, тем более безнадежные гудки, заставлявшие телефон надрываться в пустой квартире, тревожа чуткую жизнь его коллекций и наполняя комнаты звенящей паникой… Нет, дома ее нет; по крайней мере, никогда раньше не случалось, чтобы мать была дома, а он не мог до нее дозвониться. Хотя… Рано или поздно всё становится возможным. Ничего нельзя исключить. Так или иначе, чувство если и не заведомой напрасности, то нелепости этих его поисков не покидало Кирилла. Оно свистело в ушах пустотой холодного ветра, пахнущего металлом и гарью с железной дороги, оно было написано на лицах редких встречных, знающих, куда идут, даже если их шатало из стороны в сторону, лишь он один понятия не имел, приближается он к своей цели или, наоборот, с каждым шагом удаляется от нее. Моментами, обычно на пересечениях бульвара с поперечными улицами, это чувство становилось настолько сильным – ведь по любой из оставленных за спиной улиц могла идти Марина Львовна, – что Кирилл поневоле воображал себе кого-то, кто видел бы их, его и мать, сверху, с черного беззвездного неба, то сближающихся, то удаляющихся друг от друга, и, должно быть, веселился от души. Ну что ж, пусть хоть кто-то повеселится, даже если и за его счет, он не против, ему не жалко, он даже с радостью принял бы нелепость и напрасность этих поисков, если бы они были необходимой платой за то, чтобы мать уже была дома. Его и самого люди по большей части смешили (бестолковостью, упертостью в никчемные цели, потерянностью в трех соснах своего времени), так что, представляя на ходу своего Бога, как и все, по своему образу и подобию, Король рисовал его себе таким же насмешником, как он сам. Забавно, должно быть, выглядит он сверху на этих промерзших улицах, где пьяных в этот час больше, чем трезвых, в своем послевоенном дафлкоте в стиле маршала Монтгомери: вряд ли у кого-то еще на сотню километров вокруг есть такое пальто, поэтому если на кого-нибудь и смотрят сейчас с небес, то наверняка на него. Кирилл сам посмеялся про себя этой мысли, но всё равно не удержался, чтобы не оглянуться на темную витрину закрытого магазина и оценить в ней свое отражение и как сидит на нем пальто. Оно было одной из самых удачных его находок последнего времени, купленное за гроши на барахолке у хрипатого старика, утверждавшего, что приобрел его в пятьдесят каком-то незапамятном году у мичмана британского судна, заходившего в Мурманск. (Сам бывший моряк, старик говорил “Мурманск”, с ударением на втором слоге, и в доказательство своих сомнительных контактов с иностранным подданным выкрикивал, клокоча и булькая горлом, бессвязные английские фразы, не поддающиеся пониманию.) Британский мичман был широк в плечах, курил табак и пользовался едким мужским одеколоном, так что Король при желании всегда мог ощутить в дафлкоте след его сложно пахнущего присутствия, наделявший его упругой походкой, слегка раскачивающейся, чтобы компенсировать шатание палубы, бравой выправкой, а главное, равнодушием к тому, что он может казаться смешным кому-то там на земле или на небе.