А между тем сердце-моё-не-камень удивляется: как же с прошлого раза скрючилась Тармура, посерела, постарела. Руки у неё дрожат, а взгляд испуганный и тусклый, скажешь, мухоморов поев, ждёт старуха каждый миг колик. Будто одинокую сосну на лугу в предчувствии грозы, терзает меня печаль. Ноет моё сердце, жмёт, грудь горячим углём жжёт. Начинаю нехотя сердцевым стонам уступать, почти оттаяв, замечаю, что вставную челюсть где-то в лесу обронила сестрица. Вмиг терпение потеряв, себя не узнаю: серчаю, ворчу, волком из угла в угол сную. Не особенно выражения подбирая, первое применяю, которое под руку попадётся. Словно блюдца, выхватываю слова из ума. И со всей силы: уть! Через крапиву в овраге прокладываю путь. Раз, в самый сыр-бор, зеркальце глазком из буфета подмигнуло. И отпрянул я, поражённый. Испугал меня оттуда старик. Волосы дыбом стоят. Щёки впалые, губы синие, а из глаз, словно колют лёд, – острые осколки сыплются.
То не ураган погребок трясёт, не вьюга-пурга в четырёх стенах кружится, это братец Посвист, рукава засучив, у сестры-неряхи хозяйничает. Тут, там, сразу по всем углам сверкаю седой бородой. До земли тридцать раз поклонившись, с пола хлам-тарарам собираю. Уж заполнено лукошко мусорное до краёв всяким фантиком, обветшалым тряпьём да газетным клочком. Прутики бесхозные сами у меня в метлу складываются. Наутек бегут от той метлы дармоеды-мыши и клопы.
Действует уборка на Тармуру хуже, чем порка. Поначалу она в отчаянии на защиту хозяйства бросается, лезет под руку, мебель перестанавливать не даёт. Ну, приходится её легонько унять. Всхлипывает сестрица в уголке, головой качает, кулачками по щекам грязь размазывает. С каждой тряпочкой в слезах расстаётся, словно не брат заброшенный погребок убирает, а коршун в хозяйство ворвался, кур с цыплятами заклевал.
Кое-как уродицу-траву выдрав, крынки да горшки стопкой укладываю, а жильцов-пауков – за порог. Выметаю весь сор вон, вычищаю всю грязь с глаз, а сестрица на меня не глядит и дрожит, будто я какой вор. Под платочком мышек-подружек прячет и плачет.
Не успеет Тармура опомниться – выметен дом, от ковра кукушкиного пол освобождён. Веселеет на глазах буфет, в темноте лаковой дверкой поблёскивает. Улетучился туман над зеркальцем, подобрело оно, отражает румяного старика. Взмок он, словно из-под воды, не исключая причёски и бороды. А Тармура-то моя хнычет в три ручья. Заодно с братцем-коршуном всех обидчиков поминает. И ещё полчасика для впечатления куксится. Уж давно последняя слезинка по щеке чумазой пробежала, в морщину глубокую канула, а Тармура вздыхает да всхлипывает. Наконец, чёрную лебедицу обиды из души выпустив, отрывается она от заплаканной тряпочки. В первый миг озаряется серое личико, глазёнки довольно поблёскивают, погребок родимый оглядывая. Но, спохватившись, с похвалой сестрица не спешит. Шебаршит в своем уголке и на всякий случай обиженной прикидывается.
Говорят, бывало, люди в облака: от хорошего не беги, лучшего не ищи. А ведь редко люди ошибаются, когда в небо наугад говорят. Закруглился вроде с уборкой, но удовольствие не приходит. Всё кажется: сыровато, темновато. «Где же делась керосинка, которую я тебе в прошлый раз привёз? Поломала аль затеряла?» Тут как тут вылетает на стол керосинка, словно не за буфетом круглый год ржавела. Как запляшет в ней голубой огонёк, вырываются из темени стены сырые, проступают соломы клочки, которыми щели в потолке заткнуты, означаются мышиные лазы в углах, высовывается хлам, на полочки тяп-ляп уложенный. Оглядит брат Посвист помещение и бессильно голову уронит. Не гордится он своей работой, вся минутная гордость потухает в глазах. Снова в зеркальце старик недовольный, а взгляд сердито поблёскивает новым колючим льдом.
Тут обязательно в семейную сцену встрянет Ветер Лесной. С прогулки домой воротившись, напевает осеннюю голодную песню, отдающую забродившей листвой. Вырвет из крыши соломы клок, пнёт легонько погребок в бок. Сыплется с потолка на голову Тармуре пыль-сор, мой тулуп весь в песке замаран. А Ветер Лесной, щёлочку в стене нащупав, внутрь врывается. По углам завывает – мышат пугает. Полнится погребок запахом взволнованных небес, что опухли и продрогли после дождя. Бьются на стенах чёрные тени, будто вороны в гнезде крыльями машут, плачут, что не доглядели малых ребят-воронят.
За локоток схватив, тащу через низкие сенцы Тармуру испуганную за собой. А Ветра Лесного за кудри дёргаю, чтобы пасмурный вторник запомнил и впредь без спросу не встревал. За порог сестрицу вытолкнув, сажаю взволнованную старуху в «Чайку», под замок. Бьётся Тармура, в окошки стучит, кулачками грозит. Но братца уже ни разжалобить, ни запугать: перелилось терпение через край. А тем временем под колёсами ветки потрескивают, листья сухие хрустят – незаметно от гнилой деревеньки отчаливаем. Вот тебе и Дайбог.