— Ты печатаешься, про тебя пишут хвалебные рецензии, ты член-перечлен, еще и этот говносериал про чекистов… Не сделали бы наши тебе козью морду. У нас там со светскостью не очень. Я знаешь, что придумала. Ты ведь занимаешься историей российского революционного движения?
— Ну да.
— Давай я приведу тебя как докладчика. Прочтешь лекцию. Так будет лучше. Во-первых, не возникнет вопросов, почему я тебя притащила. Во-вторых, пусть они послушают, как ты говоришь. Ты хорошо рассказываешь.
Марат был уверен, что его собираются просто отвести к кому-то в гости, и удивился.
— Какую еще лекцию? Это разве не на квартире?
— На даче. Мы называемся «Обществоведческий семинар», сокращенно «О.С.». Ничего подозрительного. Может, люди штудируют сочинения Маркса и Энгельса. Классно придумано? Моя идея.
Она засмеялась, гордая собой.
У «оэсовцев» (они шутливо называли себя «семинаристами») была в ходу конспирация, в общем-то, очень наивная. В телефонных разговорах полагалось заменять некоторые слова: например, вместо «КГБ» говорили «профком», вместо «самиздат» — «самогонка» («принесу две бутылки самогоночки»), вместо «тамиздат» — «тортик», и так далее. Если назначали время встречи, надо было всегда прибавлять два часа. Разумеется, никаких имен — только прозвища, которые периодически менялись. В электричке полагалось несколько раз пересаживаться из вагона в вагон, по дороге от станции оглядываться и, если сзади шел кто-нибудь подозрительный, на дачу не заходить, вести вероятного «хвоста» мимо.
Участники «Семинара» воображали себя чуть ли не подпольщиками, хотя — Марат понял при первом же посещении — это была обычная интеллигентская говорильня, просто не с оттенком фронды, как у Гриваса, где считали достаточным «истину царям с улыбкой говорить», а совершенно свободная, безо всяких тормозов.
Бедная Россия, думал Марат, всё в ней повторяется одна и та же сказка про белого бычка.
Лекция, которую он прочел во время первого своего приезда, называлась «Николаевская Россия как жандарм Европы». Параллели с современностью были очевидны. Сверхдержава, претендующая на мировое лидерство; половина Европы покорна воле русского правителя; тотальная цензура и казенщина; всесилие тайной полиции; триада «самодержавие-православие-народность», ныне трансформировавшаяся в «руководящую и направляющую силу советского общества», марксистскую идеологию и риторическое возвеличивание «человека труда».
Слушали с интересом. Первоначальный холодок, который Марат ощутил в момент знакомства (Агата оказалась права), понемногу таял. Потом задавали дельные вопросы, интересно высказывались, спорили. А он думал: «Кружок Петрашевского. Снова приехали туда, откуда давным-давно уехали. У попа была собака».
Едва история чуть-чуть ослабит удавку, немедленно начинают собираться интеллигенты, ломают голову, как бы им осчастливить «простой люд», а «простой люд» видал в гробу их интеллигентское счастье. На следующем этапе начнется хождение в народ, потом будут народовольцы, потом «верхи не могут, низы не хотят»… Национальный гимн России: «А мы просо сеяли, сеяли, а мы просо вытопчем, вытопчем».
Но с другой стороны, а как русской интеллигенции без этого?
Ведь она зародилась в тот миг, когда душа одного коллежского советника страданиями человечества уязвлена стала. Без этого уязвления ничего бы не было — ни русской литературы, ни русской культуры, ни русской мысли. Одна только маршировка под барабан да посвист кнута над вжатыми в плечи головами. И качество личности в этой стране определяется в первую очередь тем, уязвлена твоя душа страданиями других людей или нет. А если да, то до какой степени: чем больше уязвлена, тем большего ты стоишь.
По этому параметру качество братовских «семинаристов» было безусловно выше, чем у гривасовских гедонистов — как те же петрашевцы вызывают больше уважения, нежели говоруны николаевских либеральных салонов. Парадокс, однако, в том, что от либеральных салонов общественной пользы куда больше, чем от бесстрашных борцов. Те же Гривас, Алюминий, Белочка, Возрожденский с их конформизмом, осторожностью, готовностью «играть по правилам», проделывают гигантски важную работу. Они изменяют общественную атмосферу: оживляют мертвое, очеловечивают скотское, согревают ледяное. Одна песня Алюминия, переписанная на миллион магнитофонов, значит для страны неизмеримо больше, чем самые бесстрашные манифесты, выпущенные в подполье. Точно так же сто лет назад совершенно нереволюционные романы Толстого поворачивали вековую махину российской косности к свету в тысячу раз мощнее, чем задиристые листовки ниспровергателей.