— Дай десять копеек, мамка погадает! Не ходи, спытай судьбу! Уйдешь — беда будет! Не жидись, козырной, дай гривенник! — звонко, наперебой загалдели они.
— Отстаньте, а? — Марат отвел от себя чумазую ручонку. — Тут кладбище, не базар.
Но уже подошла «мамка», сверкнула золотыми зубами.
— На кладбище самое гаданье. Мертвые врать не дают, — сказала она хриплым голосом. — Дай двугривенный, кавалер. И тебе, и барышне погадаю. Деткам на хлебушек, вам на счастье.
— Я хочу, — объявила Агата. — Вот.
Достала из кошелька монетку.
Цыганка взяла ее руку, повернула ладонью — и Марат засмотрелся. Ладонь у Агаты была неожиданно нежная и, кажется, мягкая.
Девчонки прилипли с обеих сторон, тоже смотрели.
— Богатая не будешь, а счастливая будешь… За три моря уедешь… За князя выйдешь, — затянула-запела гадалка. — Сыновей нарожаешь… Старая-престарая помрешь, ни о чем не пожалеешь.
Агата осталась очень довольна.
— Класс!
Почесала ладонь — наверно было щекотно.
— Теперь ему.
— Давай другую монетку, с одной и той же нельзя, — потребовала цыганка, хотя уже получила свой двугривенный.
— Мне не надо. Идем!
Цыганка крикнула в спину:
— Всю жизнь будешь, как дурная собака, за своим хвостом гоняться! И помрешь, как собака, один! Никто к тебе на могилу не придет!
— И вам того же, — огрызнулся Марат, не впечатленный плохим предсказанием, а пожалуй что и проклятьем. Он в мистику не верил.
— «Цыганка гадала, цыганка гадала, цыганка гадала, за ручку брала», — отчаянно фальшивя пропела Агата. Слух у нее был чудовищный. — Вот так я и хочу. Прожить жизнь и ни о чем не пожалеть. Особенно о том, что хотела сделать и не сделала.
Марат был расстроен. Идиотское гадание сбило всё настроение.
— Охота вам всякую чушь слушать? Абсурд же. С одной стороны, «за князя выйдешь», с другой — «богатая не будешь». Лепит что на язык ляжет, даже не задумывается.
Агата нахмурилась. Ей хотелось, чтобы гадание сбылось.
— Князья бывают и бедные. Мышкин, например. Но хотелось бы какого-нибудь помужественней… — Махнула рукой. — Ладно, проехали. Кому третий цветок?
— Дяде Якову. Маминому брату. Это вон там.
Встали перед могилой. Гвоздика легла на плиту с вырезанным на граните скрипичным ключом. Дядя Яков Моисеевич преподавал в музыкальной школе.
— В шестьдесят втором? — прочла Агата год смерти. — Тоже отсидел и вернулся?
— Нет, он не сидел. Всё еще… печальней. Знаете, я не испытываю жалости, когда думаю об отце. Чувство трагичности — да. Но не жалость. Он сгорел на костре, который сам и разжег. И мать вспоминаю не с жалостью, а… — Марат запнулся, пытаясь найти точные слова. — Если бы она для меня навсегда осталась такой, какой я знал ее в раннем детстве — молодой, веселой, полной жизни, то наверное очень жалел бы, но я закрываю глаза, вижу ледяную старуху в облаке табачного дыма, и меня охватывает совсем другое чувство, более сильное, темное и… пугающее. Что-то в обычных обстоятельствах мне совсем не свойственное. Ярость? Бешенство? А дядя… Он был хороший, добрый человек. После ареста матери взял меня к себе. Славная такая семья. Жена Лия Львовна, две дочки, уже подростки. Все со мной носились, пылинки сдували. Но осенью тридцать седьмого стало очень страшно. Я прямо чувствовал это по взрослым. Однажды дядя отвел меня в «Детский мир», накупил всякой одежды. Потом пошли в кафе-мороженое, они тогда только появились. Сказал: «Выбирай что хочешь». Я попросил тройную порцию. До сих пор не выношу вкус ванили. Дядя сморкался, отводил глаза. Говорил, что я поеду жить с другими мальчиками, мне там будет лучше. В общем отвез в интернат для таких, как я. И у меня началась совсем другая жизнь… Всё понятно, осуждать нельзя. Дядя должен был в первую очередь думать о собственных детях. Когда я вернулся в Москву, в пятидесятые, разыскивать его не стал. Он тоже не пытался. Только перед самой смертью, уже из онкологического отделения, прислал мне письмо. Раздобыл где-то адрес. Я пришел. Дядя плакал, просил прощения, говорил, что мучился всю жизнь. Вот его мне жалко. Человека нельзя ставить перед таким выбором. Никогда…
— Вот за это,
— Нет, совсем чужому человеку. Я про него почти ничего не знаю… Нам нужно вернуться на центральную площадку, и потом направо… Однажды в пятьдесят пятом, осенью, мне в редакцию позвонил какой-то старик. Сказал, что знал моего отца, хочет встретиться. Я, конечно, разволновался. Отменил все дела…
Они вышли из тени на открытое место. Июльское солнце палило вовсю. Марат легко потел, было у него такое малоприятное физиологическое свойство. Вот и сейчас на лбу сразу выступила испарина. Полез за платком. Остановился.
— Черт! Бумажник пропал!
Агата схватилась за задний карман техасов.
— А у меня кошелек!