В снежном свете большого окна Ка увидел людей с рациями в руках, стоявших в просторной комнате с лепниной в углах высокого потолка и огромной печью, не скрывавшей, что когда-то она видела и лучшие дни, двух охранников огромного телосложения, пристально разглядывавших его, карту на столе, который стоял рядом с дверью, открывавшейся в коридор, оружие, пишущую машинку и папки и сразу же понял, что здесь был центр управления «переворотом», а сейчас в руках Суная большая сила.
— Когда-то и у нас были плохие времена, — сказал Сунай, прохаживаясь по комнате, — в самых далеких, в самых убогих и самых позорных провинциальных городах я узнавал, что у нас не только нет места, где мы сможем поставить нашу пьесу, но что мы не сможем найти хотя бы одну комнату в отеле, где можно было бы прилечь и поспать ночью, или когда я узнавал, что мой старый друг, про которого говорили, что он в городе, уже давно уехал оттуда, тоскливое чувство, которое называется грустью, начинало медленно шевелиться во мне. Чтобы не поддаваться ему, я бегал и ходил по докторам, адвокатам и учителям, чтобы узнать, есть ли в городе кто-нибудь, кому будет интересно современное искусство и мы, его вестники, прибывшие из современного мира. Узнав, что по единственному известному мне адресу никого нет, или поняв, что полиция не даст нам разрешения устроить представление, или когда глава местной администрации, к которому я хотел попасть на прием, чтобы — последняя надежда — получить разрешение, меня не принимал, я в страхе понимал, что мне уже не избавиться от мрачности. Тогда орел тоски, дремавший у меня в груди, медленно раскрывал свои крылья и поднимался в воздух, чтобы задушить меня. И я играл свою пьесу в самой жалкой чайной на свете, а если и ее не было, то играл на пандусе при въезде в автовокзалы, иногда на вокзале, благодаря начальнику, который положил глаз на одну из наших девочек, в гаражах пожарных частей, в классах пустых начальных школ, во временных столовых, в витрине парикмахерской, на лестницах деловых центров, в конюшнях, на тротуарах, я не поддавался тоске.
Когда в дверь, открывшуюся в коридор, вошла Фунда Эсер, Сунай перешел с «я» на «мы». Между парой было такое взаимопонимание, что этот переход не показался Ка искусственным. Торопливо и изящно приблизив свое большое тело, Фунда Эсер пожала Ка руку, шепотом переговорила о чем-то с мужем и, повернувшись, ушла с тем же видом занятого человека.
— То были наши самые плохие годы, — сказал Сунай. — О том, что мы потеряли любовь общества, стамбульских и анкарских дурней, писали все газеты. В тот день, когда я поймал самую большую удачу в своей жизни (которая приходит только к удачливым людям, обладающим гениальностью), да, в тот день, когда я со своим искусством должен был войти в историю, земля внезапно выскользнула у меня из-под ног и за одно мгновение я оказался в самой ничтожной грязи. Но и тогда я не испугался, сражался с отчаянием. Я вовсе не потерял веру в то, что даже если погружусь в эту грязь еще больше, то среди невежества, нищеты, позора и нечистот я смогу найти настоящий сценический материал, как большой драгоценный камень. Чего же ты боишься?