Мы шли длинным коридором протезного института. Полумрак… Пахло сыростью и гарью. На стенах, покрытых инеем, – слово «бомбоубежище» и стрела. На доске приколота бумажка: «
Мы сгрудились перед входом в кабинет. По другую сторону коридора медленно открылась дверь, в ней показалась высокая исхудавшая женщина с газетой под мышкой. Приблизившись к нам, она с жадностью вдохнула запах табака и, часто моргая воспаленными глазами, попросила закурить. Свернуть самокрутку она была не в силах, пальцы ее дрожали, табак сыпался на пол. Женщина, держась одной рукой за стенку, пыталась собрать крупицы рассыпанного табака, и Александр Понурин подхватил ее под локоть.
– Нездоровится что-то, – сказала она.
Я быстро смастерил папиросу. Женщина жадно затянулась и сухо закашляла. Вдруг, судорожно хватаясь рукой за мое плечо, она стала медленно падать на пол. Когда мы ее подняли, она была мертва. Это и была доцент Яшина. В те суровые зимние дни 1942 года это было обычное для осажденного Ленинграда происшествие…
Медсестра назвала мою фамилию. Я вошел в комнату, уставленную приземистыми шкафами. Здесь стоял полумрак. Фанерный лист закрывал окно; в середину листа врезано маленькое стекло. Напротив двери – печка-времянка, от которой через всю комнату тянулась к фанерному листу железная труба.
Старушка-врач была одета в шубу. Из-под шерстяного платка свисали пряди седых волос. Она пила из кружки горячую воду и просматривала мою историю болезни.
Я достал из сумки два кусочка сахару и сухарь, положил на стол. Врач взглянула на меня и взяла кусочек сахару:
– Спасибо. Давно не видела. Мы ведь ленинградцы…
Она не договорила и, опершись обеими руками о стол, тяжело встала. Пошатываясь, подошла к шкафу и выдвинула ящик. Здесь стопками высились папочные коробочки. Женщина, вглядываясь в мой левый глаз, открывала и закрывала одну коробочку за другой. Найдя то, что нужно, она сказала:
– Не совсем то, но другого нет. После войны зайдешь, подберу новый, а теперь – лучше этого нет.
Так я получил новый красивый стеклянный глаз. С ним я прошел остаток военного пути, с ним не расстаюсь и теперь.
23 марта 1942 года меня и Понурина выписали из госпиталя. Стоял теплый солнечный день. Дойдя до Невы, мы остановились – нам нужно было расстаться. Наши пути расходились: ему – к Невской Дубровке, мне – к Урицку.
– Эх, теперь бы поработать, – сказал он на прощание. – Да что тебе говорить, сам знаешь: весна, по земле руки соскучились, да и дом без хозяина в эту пору что гнилой зуб во рту. – Понурин махнул рукой, поправил на плече вещевой мешок и размашисто зашагал по набережной в сторону Финляндского вокзала.
Я же задержался у гранитной набережной Невы. Идет весна, узкая полоска воды, густо дымясь, лижет острую кромку льда. На голых сучьях, нахохлившись, чирикают воробьи. Ледяная сосулька упала с крыши, со звоном разбилась. На корабле матросы чистили зенитные пушки. Один из моряков, усевшись на шейке якоря, словно на крылатого коня, наигрывал, зажав меж колен балалайку. Женщины волоком на фанерном листе подтащили к берегу глыбу грязного льда и столкнули ее в Неву. Вдруг земля ахнула от страшного удара. Столбы дыма и земли вздыбились над Марсовом полем. Женщины остановились, поглядели на разрыв снаряда и, ругаясь, продолжали работу.
– Гады, братские могилы испортят![26]
– Фрося, что там загляделась, тащи скорей лист! – крикнула женщина, стоявшая у ворот.
– Бабочки, ну-ка я подсоблю, примите меня в свою артель, – предложил я.
Во дворе возвышались горы льда вперемешку с мусором и грязью. От всей этой страшной свалки, пригретой мартовским солнцем, шел резкий, тяжелый дух. Исхудалые женщины, старики и тоненькие, как лучинки, подростки упорно долбили ломами, рубили топорами эти горы и тащили волоком на фанерных листах, несли или ползком на коленях подталкивали к Неве куски этого льда. Маленькая сухонькая женщина, опершись на лопату, спросила меня:
– Из госпиталя, сынок?
– Да, мамаша.
– На фронт?
– Туда.
– А мы убираем город, да вот все еще силенок маловато[27].
Рослый седой мужчина не торопясь достал из кармана комбинезона кисет и подал его мне:
– Курите, товарищ, настоящий табак. А ты, Паша, брось жаловаться. Зимой фашистам города не отдали, и летом не возьмет! А что сами наделали, сами и уберем. Май встретим как подобает.
Старик с минуту передохнул и снова ударил киркой по льду. Глядя на него, я представил себе этого человека у наковальни. Даже теперь его широкие плечи выделялись среди спин остальных работающих людей!
Две молодые женщины, поравнявшись со мной, остановились:
– О чем загрустил, сержант? А ну помоги тащить! Не бойся, что костлявые, в долгу не останемся. – И, не дожидаясь моего ответа, задорно смеясь, они потащили к Неве свой груз.