«Виолл-ла-а!» — сладко поёт кто-то вконец восторженный во мне. Вот глупость, — ни одна модель загробья не кажется мне сейчас более убедительной, чем плоская, дикарская выдумка наших предков! Более или менее длительное наказание за порочность, а там, глядишь, и блаженство… но уж никак не православное, а скорее мусульманское, в раю
Понял. Это её ступни. С идеальным закруглением пальцев и ухоженными ногтями, они младенчески нежны; нет ни мозолей, ни вмятин и покраснений, неизбежных при ношении обуви; а главное — розовые подошвы выглядят так, словно гурия доселе ходила по одним лишь пушистым коврам. Разве что песчинки прилипли… Чёрт возьми, создатели фантомов в наших иллюзионах не допустили бы столь грубой ошибки! Не может быть, по выражению из былины об Илье Муромце,
Перехватив мой взгляд и понимающе усмехнувшись, она качает головой:
— Да не мучайте вы себя, Алёша! И не сомневайтесь: вы живы, во плоти, в реальности, на Земле-матушке… там, где был ваш Киев. Только, знаете, прошло очень, очень много времени… у нас давно уже нет городов, они просто не нужны. Я объясню…
Отбросив сказочный вариант чистилища и рая, я был уже почти готов к этому, также вполне литературному повороту. Прыжки через столетия в летаргии, в анабиозе, в могиле — хрестоматийная фантастика! Уэллсовский Грэхем проснулся сам; ещё у кого-то, кажется, у Ван-Вогта, умные космические пришельцы по обломкам костей восстанавливали живого человека… Вот и меня воскресили, значит, позволяет их наука… но в каком мире! Нет, пожалуй, ни о чём подобного я не читал.
Из немногих, но точных слов Виолы я уразумел, что нахожусь, если пользоваться привычным мне христианским летосчислением, в году 3473, а также и то, что человечество, наконец,
Прошу растолковать мне, дикарю из ХХІІ века, последние слова — и слышу:
— Ну, ну, не надо прибедняться! То, что любая элементарная частица, по сути, есть лишь набор стабильных «вихрей», замкнутых гравитацией ячеек пространства-времени, — это в ваши дни учили школьники. Проблема была в том, чтобы научиться размыкать эти структуры, мельчайшие «кирпичики» нашего тела, не стирая записанной в них информации. Тогда человек мог бы буквально сливаться с Космосом и зависеть от материальной среды не больше, чем радиоволна.
— Ого! — наконец, соображаю я. — Это значит, сжечь дотла книгу, но не повредить ни одной буквы текста. Разве такое возможно?…
— Рукописи не горят — забыли? Стало возможным, Алёша, — лет двести назад в теории, потом… Хотя, правда, все книги Александрийской библиотеки воссоздали ещё раньше.
Я смотрю на золотую пыль, мерцающую в её карих радужках, и думаю, что слушал бы эту женщину неотрывно, даже если бы она читала на память таблицу логарифмов… Итак, люди, избрав полную свободу, или, как сейчас говорят,
— Кстати, о телесных радостях, — вспоминает она. — Я вас тут кормлю баснями, а вы, наверное, есть хотите?
— Честно говоря… Тысяча двести лет строгого поста…
Смеясь, Виола соскальзывает с бревна (о, как певучи её движения!), садится на пятки напротив меня и протягивает тарелку, сплетённую из соломы, с грудой тёмных влажных вишен. Откуда взялась эта тарелка, я не приметил, — но молчу, боясь показаться провинциалом из
— Здесь вырастет вишнёвый сад, — говорю я, лишь бы что-нибудь сказать.
Кивком дав понять, что оценила мою эрудицию, она цитирует: «Неужели с каждой вишни в саду, с каждого листка, с каждого ствола не глядят на вас человеческие существа, неужели вы не слышите голосов…»
— А почему бы вам не воскресить, например, того же Чехова? — интересуюсь я. — Я ведь, вроде бы, ничем особым не…
— Откуда вы знаете, что мы его уже не воскресили?