Лег в постель он рано, ему хотелось перед сном обдумать свои возможности, варианты решений. Поскольку возвращение в университет он категорически исключал, то довольно скоро зашел в тупик. До сих пор, если не считать двухлетнего тюремного заключения, он ходил в школу, потом учился и работал в университете, поэтому ему не хватало жизненного опыта для ориентации вне стен учебных заведений, чтобы подыскать себе подходящее дело. Размышления его были бесплодны и лишь усиливали чувство неуверенности. Как ни томило, ни мучило его безделье, он ощущал, что уже слишком сильно засосан им, поэтому беспомощность и нерешительность вполне соответствовали его нынешнему самочувствию, в том числе нежеланию вставать по утрам с постели, неохоте обдумывать предстоящий день, неосознанной тоске по вечернему досугу после работы, когда все приходят домой и отдыхают, — его именно в эти часы тянуло уйти из дома, чтобы смешаться с теми, кто искал развлечения после рабочего дня и на кого он мог походить хотя бы остаток вечера. Он обрел свободу, которой не мог воспользоваться. Она стала невыносимой. Осознание этого тяготило и обескураживало, он понял, что дальнейшая жизнь его уже предопределена им самим или другими и теперь остается лишь шагать тем предопределенным путем без возможности что-либо изменить. Больше никаких сюрпризов ждать от себя не приходится, тюрьма лишь подтвердила это. Ведь он попал туда не за преступление, не за особую строптивость или смелость, осудили и посадили его просто по глупой ошибке, что бы там ни значилось в приговоре и что бы там ни талдычил судья. Тюрьма оказалась просто несчастным случаем в его размеренной жизни. Оплошностью, и только. Причем, возможно, с обеих сторон. Итак, перемен не было, нет и не будет. Был лишь некий перерыв, хотя Даллов и надеялся, что когда перерыв закончится, то появится возможность решающего, окончательного поворота в жизни. Но, как он теперь догадывался, он не сумел воспользоваться шансом, все обернулось лишь достойным сожаления, но в общем-то малозначительным несчастным случаем. Его просто сняли с рельсов, как игрушечный локомотивчик, и вот теперь не остается ничего другого, как постараться без особенных сотрясений и ударов попасть колесиками поточнее на старые рельсы, чтобы локомотивчик продолжил свой равномерный и бесконечный бег по кругу.
Ему исполнилось всего тридцать шесть лет, а он был уже стариком — во всяком случае, старым настолько, что весь день ждал лишь того, когда снова уляжется спать.
Завтра, сказал он себе, завтра поищу работу. Он усмехнулся, натянул на плечи одеяло и подумал об Эльке. Ему хотелось спать с ней, но идти к ней было страшно. Он боялся, что если снова пойдет туда, то помимо его воли и без возможности изменить потом что-нибудь сложится прочная связь. А этого он не хотел, но в то же время сознавал, что все-таки пойдет к ней. Походы по барам ему надоели. Случайные женщины пугали его еще больше, а главное, вызывали у него брезгливость к самому себе.
Он снова пойдет к Эльке; когда-нибудь, видимо очень скоро, и здесь все будет решено за него, а он будет ходить к ней только потому, что уже побывал у нее день или два назад, и их связь будет лишь бесконечным продолжением одной случайной встречи. Они будут заниматься любовью в ее кровати или на матрасе за платяным шкафом, потому что уже делали это, и так будет заведено у них на ближайшую вечность. Локомотивчик игрушечной железной дороги по имени Ханс-Петер Даллов безостановочно побежит вперед и все время по кругу. Даллов так и заснул с саркастической усмешкой.
Штеммлер был немало удивлен, когда следующим вечером Даллов позвонил в его дверь. Даллов даже спросил: может, визит некстати? Штеммлер замотал головой и пригласил его в гостиную. Там он налил водки себе и Даллову. Разговор у них не клеился, так как Штеммлер боялся чем-нибудь напомнить Даллову о тюрьме.
Даллов при заминках помалкивал, не собираясь помогать собеседнику. Его забавляло это сложное, какое-то судорожное лавирование вокруг деликатной темы.
Через полчаса пришла Дорис, жена Штеммлера, и попросила мужа, чтобы тот пожелал детям «спокойной ночи». Штеммлер спросил Даллова, не хочет ли он присоединиться, чтобы взглянуть на детей — ведь младшего он еще не видел.
Даллов уже собрался было подняться с кресла, но потом вдруг отрезал:
— Нет, пожалуй. Я не хочу их видеть.
Дорис явно обиделась, поэтому он поспешил добавить:
— Не умею я обращаться с детьми.
Вечер получился мучительным для всех троих. Даллов расспрашивал Штеммлера насчет работы. Тот отвечал неохотно. Во всяком случае, так заключил Даллов из односложности ответов. Штеммлер даже заметил Даллову, мол, историкам на производстве делать нечего. На объяснение Даллова, что он не хочет больше заниматься наукой, потому и ищет другую работу, Штеммлер сказал:
— Все это глупости, Петер. Неужели вся твоя долгая учеба и прежняя работа пропадут зря?
Даллов серьезно посмотрел на него и искренне ответил: