— Только из-за тела я тебе шесть лет назад читала Пушкина?
— Вот уж не знаю, не знаю, — рассмеялся Михайлов и вернулся к Достоевскому: — Может быть, он неприятен внешне, но по существу глубок и своеобразен, я верю Полонскому: он загадочен и весь еще впереди.
— Он не нашего лагеря, Мих, критиковал Бова и притом зло.
— Бов в долгу не останется, отвечает ему в девятой книжке «Современника».
Сразу же по приезде из Лондона Михайлов зашел к Добролюбову. Он один и оставался в редакции «Современника». Чернышевский уехал в отпуск в Саратов, а Некрасов в деревню. Бов был возмущен статьей Достоевского «Г. - бов и вопрос об искусстве». Добролюбов назывался в ней «предводителем утилитаризма», не признающим художественности, требующим от искусства только голой идеи, только направления.
«Автор может ничего не дать искусству… — говорил Бов, — и все-таки быть замечательным для нас по направлению и смыслу своих произведений». Михайлов заспорил слегка, чтобы не обидеть и без того обиженного Добролюбова: «Если он ничего не дает искусству, то в чем же смысл? Когда писание не отвечает художественным требованиям, его и читать не станут». Михайлов старше Добролюбова и самолюбиво помнит об этом. Как литератор он утвердился уже тогда, когда юный Бов ходил еще в семинарию, крестясь по дороге на все церквушки.
«Пусть он и не удовлетворяет художественным требованиям, — стоял на своем Бов (он скоро перестал креститься на церкви, а заодно и на признанных литераторов, лирику Пушкина мог назвать альбомными побрякушками), — пусть он иной раз и промахнется, и выразится нехорошо: мы уж на это не обращаем внимания, мы все-таки готовы толковать о нем много и долго, если только для общества важен почему-нибудь смысл его произведений». Нетрудно было понять, что цитирует он уже готовую статью.
Взгляд Михайлова на эстетиков и дидактиков Добролюбову известен, но он его попросту не учитывал, и это Михайлова задело. «У Белинского критика вместе с эстетическим характером принимала и характер общественный. А после него эстетики ухватились за его эстетические положения, а дидактики за его положения общественные, и каждый на свой лад стали развивать эти стороны до безобразных и смешных крайностей». Добролюбов не любил спорить, заявил, что статья его уже написана и состоит не из общих мест, а из конкретного разбора романа «Униженные и оскорбленные», в коем главные лица не раскрыты с достаточной психологической глубиной, персонажи говорят одинаково и роман в целом стоит ниже эстетической критики. Статья пойдет в сентябрьской книжке «Современника» и название уже есть: «Забитые люди»…
— Не будем спорить, мой друг, — сказал Михайлов Людмиле Петровне. — «Время» нынче популярно тоже, и его издатели должны знать о листе.
Они остановились на углу Третьей роты Измайловского полка, возле каменного дома Палибина, где жил Достоевский. Михайлов зайдет, позвонит, положит пакет и повернет обратно.
Он поднялся по темной лестнице, скользя рукой по сырой стене, добрался до двери с табличкой «В. М. Достоевский», нашарил еле заметный снурок и дернул. Колокольчик зазвенел надтреснуто, будто отсырела медь. Можно и уходить, но Михайлов раздумал класть пакет на пол, в полумраке не обратят внимания и затопчут, как затоптана вот эта плоская тряпка возле порога. Он дернул за снурок еще два раза. Сейчас выйдет прислуга, и он передаст лист. Какая у него прислуга, интересно, тоже забитая? У Шевченки был отставной солдат, а квартировал кобзарь в Академии художеств.
Михайлов прислушался — тишина за дверью мертвая. Может, и у Достоевского солдат? Тем более что дом в Измайловском полку. Солдат спит, а служба идет. Он снова дернул за снурок, накатило вдруг упрямое желание: он не уйдет, пока не дозвонится. И не прислуга ему нужна, а сам Достоевский. Зачем? Да затем, чтобы первым прочел лист в Петербурге каторжный, все прошедший. Пусть он увидит, что дело их не пропало зря, у них есть последователи и новая волна высока и неукротима. Требования листа выражают давнюю мечту борцов, и петрашевцев, и декабристов.
«Мы хотим, чтобы власть, управляющая нами, была власть разумная, власть, понимающая потребности страны и действующая в интересах народа. А чтобы она могла быть такой, она должна быть из самих нас — выборная и ограниченная.
Мы хотим свободы слова, то есть уничтожения всякой цензуры.
Мы хотим, чтобы все граждане России пользовались одинаковыми правами, чтобы привилегированных сословий не существовало, чтобы право на высшую деятельность давали способности и образование, а не рождение.
Мы хотим открытого и словесного суда, уничтожения императорской полиции — явной и тайной; уничтожения телесного наказания.
Мы хотим, чтобы земля принадлежала не лицу, а стране; чтобы личных землевладельцев не существовало, чтобы землю нельзя было продавать, как продают картофель и капусту.
Мы хотим полного уничтожения следов крепостного права, уничтожения развитого им неравенства в землевладении.