Рекунов же еще и подчеркивал, что вообще не имеет понятия о том, что делалось и кто действовал на Зализнице. А там, уже после быстрого разгрома немцами оставленной группы, акции продолжались на протяжении всего периода оккупации. Да и группа, просуществовавшая всего два месяца, кое-что успела сделать: заминировала, например, магнитными минами эшелон с горючим, и в пожаре, длившемся почти десять часов, сгорели и другие составы — с боеприпасами, с танками, — пламя полыхало над Зализницей во все небо. И позже, после расстрелов, не было оккупантам покоя на железной дороге. Кто-то забивал шлаком дымогарные трубы на паровозах, засыпал буксы песком, а буксовые подшипники заливал баббитом с примесью железных стружек. Кто-то направил локомотив на ненаведенный поворотный круг.
Тот же Рекунов ничего не знал, да и не мог знать, откуда весной сорок третьего, когда уже был казнен Андрей Привалов и погибли племянники кузнеца, взялись в городе листовки, призывавшие саботировать отправку молодежи в Германию. Или пожар в городской управе летом того же года. Впоследствии выяснили, что поджог — дело рук одного из охранников. Но если бы деда Рекунова сегодня спросили, способен ли этот охранник — лысоватый богучаровец, вечно хмурый, неразговорчивый — на такое, дед замахал бы своими огромными ручищами, да, глядишь, еще и добавил бы: «Эта гнида?» Слишком многое выглядело неоднозначным, потому что слишком много человеческих судеб переплетались в клубок, создавая пеструю картину уклада жизни города в годы оккупации.
Одни врачи, с риском для себя и своих детей, выписывали молодым людям, подлежащим отправке в Германию, справки о несуществующих заразных болезнях, одевали в гипс здоровые руки и ноги, впрыскивали под кожу керосин, чтобы безобразно распухали ноги. Но находились другие, и тоже в белых халатах, которые предавали тех врачей.
Многие вредили немцам как только могли. Но находились такие, что ходили по домам и уговаривали работать на немцев, а не соглашавшихся выдавали.
Поэтому одни ждали освобождения, другие страшились прихода Красной Армии. Одни шли навстречу освободителям, другие бежали от них на запад.
Было много голодных детских ртов. Они мечтали о засохшей кукурузной лепешке. И, значит, надо было где-то работать, зарабатывать на крохи пищи, которые не могли насытить, а лишь могли утолить вечное чувство голода. Из Новоднепровска успели до прихода врага эвакуировать всего одну десятую часть населения, оставшиеся должны же были как-то существовать. Хотя бы для того они должны были сохранить свои жизни, чтобы по освобождении нашлись руки, способные в кратчайший срок восстановить «Южсталь». Но разве человек, пытающийся сохранить жизнь, думает о том, что жизнь его нужна не только ему? Люди по-разному решали свои проблемы, по, решая их, одни оставались людьми, другие превращались в нелюдей.
Решив воссоздать историю новоднепровского сопротивления, доктор Рябинин столкнулся с таким количеством неразрешимых вроде бы вопросов, что порой готов был отказаться от осуществления своей цели. Впрочем, он утешал себя тем, что сможет справиться хотя бы с решением частных задач, пусть даже общей картины ему восстановить и не удастся.
Трудно передать мое состояние в тот день. Еще за завтраком я пытался определить реакцию Мукимова на предстоящий эксперимент, но и тени беспокойства не заметил на его широком лице. Пока я жарил яичницу с колбасой, он колдовал над своим чайником, а за едой весело болтал, перескакивая из древности в средние века и обратно, вспоминая смешные ответы студентов на экзаменах и требуя от меня клятвенного обещания провести отпуск в Ташкенте. Это был, пожалуй, первый и, как выяснилось впоследствии, последний наш разговор, в котором Фархад Мукимович и не заикнулся о событиях военных лет.
Мой рабочий день в горздраве тянулся дольше обычного. Вероятно, потому, что я никак не мог сосредоточиться на делах, которых, по счастью, было не так много, как всегда. Еще накануне я договорился, что вечерний обход в яруговской больнице совершит за меня коллега. Так что весь день, избавленный от медицинских забот, я переживал чувство причастности к чему-то высокому и одновременно трагическому, что с детских лет оставалось для меня самым дорогим и важным. Я был твердо убежден, что паше поколение, чье детство забрала война, именно по этой причине чище и жизнелюбивей родившихся и выросших в мирное время. Но именно поэтому я испытывал чувство страха, как бы не случилось сегодня нечто такое, что способно поколебать мои представления о людях, спасших наше детство. Все, прошедшие войну, в моем сознании делились на героев и врагов, на своих и чужих, на «наших» и «не наших». И если в мирной жизни я допускал неоднородность человеческой натуры, то война, казалось мне, красит людей лишь в белый и черный цвета, не допуская никаких оттенков. Увы, теперь-то я знаю, что бывало иначе…