Кабинет оказался длинной, узкой комнатой с узким же высоким окном в торцевой стене. У двери, вдоль степы, стоял неказистый, с потрескавшимся покрытием и с фиолетовыми чернильными разводами в трещинах, письменный стол. Ветхое кресло перегораживало проход к низкой железной односпальной кровати. Топчан поставили в угол, к самому окну. Встык к другому топчану.
«А тут — кто?» — «Тут? Мой сынишка будет, когда я его найду».
Сынишку своего он так и не нашел. Спустя два года второй топчан они из кабинета все-таки вынесли. А спустя еще год директор умер, не успев усыновить Елышева. Впрочем, в отчество он дал ему свое имя, как давал всем, кто не знал имени отца. Умер он тихо, в сельской больнице, умер в конце четвертой послевоенной зимы. Умер, молча глядя на тринадцатилетнего мальчика, целую неделю просидевшего у его постели.
К этому времени Елышев уже ничего и никого не боялся. И старшие ребята в детдоме относились к нему с почтением, и воспитатели уважали его. Волю кулакам он да-пил редко, но всегда по справедливости. А бесстрашен был новее не в драках, бесстрашен был в отношениях со всеми. Позднее, вспоминая детдомовские годы, ловил себя на мысли, что его тогдашнее бесстрашие было следствием недетского презрения к смерти, именно — недетского, потому что дети не боятся смерти, ибо не знают, что это такое, он же не боялся, потому что уже однажды умирал, и раз не умер, то считал, что теперь-то уж не скоро этот час придет, не раньше, чем старость. Он до сих пор верил в это, хотя давно уже бесстрашным не был. С людьми же по-прежнему сходился туго, так и прожил все свои годы без близкого друга.
В семнадцать лет закончил курсы шоферов (в те годы можно было получать водительские права и четырнадцатилетним) и сразу же, буквально на следующий день, ушел из детдома. Ушел, поблагодарив за кров да пищу, да и за науку, какой бы она ни была. Но поблагодарил формально, потому что так положено. Директора уже давно в живых не было, а искренней благодарности ни к кому другому Елышев не питал.
Уехал за двести километров от детдома. Случайный знакомый, шофер, у которого обе руки были покрыты рваными шрамами, уговорил податься на рудники.
Этому человеку Елышев до сих пор благодарен не меньше, чем директору детдома. Тот, первый, научил его самостоятельности. Научил принимать решения без подсказки, без чьего-либо принуждения. Второй же научил жизни. Показал ему всю неприглядную ее изнанку. Он не щадил Елышева, не скрывал от него людских пороков, но одновременно учил верить в высокое назначение человека. Он и сам искренне в это верил, хотя многого в жизни не добился, ни дома не имел, ни семьи, образования приличного не получил. Зато в себя верил и верил, что трудом всего можно добиться.
На работу Елышева взяли без разговоров, но в общежитии отказали, потому что никаких общежитий на руднике не было вообще. «Пошли ко мне, — решил шофер. — Мозги у тебя вроде есть, сам во всем разберешься…»
Парень разобрался в обстановке довольно быстро. И в судьбе своего покровителя тоже разобрался, хотя она оказалась непростой. Судьбу ему сломали раз и навсегда. Однако он держался и жил надеждой, что наступит день, когда ему вернут доброе имя, очищенное от налипшей, не по его вине, грязи. Правда, в невиновность своего покровителя Елышев поверил не сразу.
В одной комнате они прожили недолго. Так уж вышло, что на второй день ноябрьских праздников Елышев утром проснулся в чужой постели и остался надолго в том доме, до призыва в армию. Хозяйка этого дома, тоже работавшая шофером в одной с Елышевым автоколонне, была старше его, да и мужа имела, который, однако, находился в местах весьма отдаленных от поселка, отбывая срок за неправедную расправу с бригадиром. Эта женщина не заменила Елышеву покровителя — тот не забывал парня, встречались и толковали они часто, чуть ли не каждый день, тем более, что его старший друг находился в близких отношениях с сестрой его хозяйки.
Призвали Елышева в армию в конце пятьдесят пятого года, через неделю оказался он в степном гарнизоне, далеко от рудников. Естественно, сразу же отправил два письма — хозяйке и другу. Первые полгода регулярно получал от них весточки. Вскоре узнал, что никакой вины за шофером больше не числится, обо всех бедах тот может забыть и никогда не вспоминать, если сам не захочет. А как не вспоминать, подумал тогда Елышев, рваные шрамы на руках остались ведь.
А потом он перестал получать ответы на свои письма. Но писал, хотя и редко. Вдруг в мае пришло письмо: почерк незнакомый, обратный адрес тоже. Почему-то он не решился сразу вскрыть конверт. Ушел к плотине, перегораживавшей речку. По отлогим берегам громоздились бетонные плиты. Гудел генератор за кирпичной стеной электростанции. Елышев покрутил конверт в руках, посмотрел на свет, оторвал полоску по краю.