Читаем Следы в Крутом переулке полностью

— Товарищ капитан, разрешите доложить? Труп на заборе. Ну да, мертвый человек. Не на нашем заборе, на кладбищенском. Пьяный? Не знаю, не принюхивался, но — мертвый, точно. Только что обнаружили. Как? Увидели в окно. Светать же начало. Есть!

Елышев положил трубку и внимательно посмотрел на солдата. Посмотрел с надеждой. Будет ли тот молчать? Собственно, он ведь ничего и не знает. Знает только, что около полуночи Елышев отлучался минут на сорок. А вообще-то какая разница… Пусть и не молчит. Как хочет, так пусть и поступает.

— Мне-то как быть? — вдруг спросил солдат. — Как скажете, так и сделаю.

— Поступай, как положено. Если спросят, к чему врать.

— Лучше пусть будет, что вы никуда не ходили, — сказал солдат. — Это ж когда было. К делу не относится.

Елышев набрал помер телефона милиции. Ему быстро ответили.

— Звонят из Красных казарм. Тут у нас, напротив КПП, мертвый на заборе. На заборе кладбища. Ничего я больше не знаю. Точно, что мертвый. Видно же сразу.

Опустил трубку на аппарат и почувствовал усталость. Не от того, что ночью даже не вздремнул, а какую-то непонятную, обволакивающую усталость, граничащую с безразличием. Не столько ко всему окружающему, сколько к самому себе.

Как же так? Неужели на месте Петрушина мог — или должен был? — оказаться он? Кто-то хотел этого, но не удалось? Петрушин хотел, но не вышло? Почему у него не вышло? Кто-то помешал или что-то помешало? Ревность — это постыдная глупость, как сказал бы доктор Рябинин, она — от неверия человеку. Но скольких людей погубила ревность! Так уж повелось на земле с незапамятных времен. Только при чем тут он, Елышев?

Дежурный офицер буквально ворвался в комнату, с порога зашумел:

— Только этого нам не хватало! Ты что, знаешь его? Идем. Показывай!

Капитан шумел, но сам понимал, что ни в чем не виноват старшина и что если бы он сам оказался на месте Елышева, то, конечно, поступил бы точно так же: пошел, проверил, доложил дежурному, вызвал бы милицию.

— Надо милицию подождать, — спокойно сказал Елышев, подивившись собственному спокойствию.

— Надо, надо, сам знаю, что надо! — кипятился капитан.

Капитан выскочил на улицу. Елышев по долгу службы устало последовал за дежурным офицером. Может быть, и лучше побыть на свежем воздухе. Но дым так и валит с «Коксохима», усилился западный ветер.

— Прикасаться к нему нельзя, — вяло напомнил Елышев.

— Знаю, — неожиданно спокойно сказал капитан: понял, теперь уж домой после ночного дежурства не скоро вернешься по вине этого сверхбдительного старшины. Они остановились в двух шагах от висевшего на чугунном заборе Петрушина.

<p>3</p>

Сколько ему лет от роду, Елышев точно не знал. И как нарекли его при рождении, не знал, даже приблизительно. И об отце, о матери его детская память не сохранила даже смутных воспоминаний. Все, что составляло его жизнь до последнего августовского дня сорок первого года, осталось частью жизни какого-то другого человека, кому-то, может быть, известной, но Елышеву неведомой. Как ни напрягал он память, впоследствии не мог вспомнить, что происходило с ним и вокруг него до неожиданного пробуждения поздним вечером последнего августовского дня сорок первого года. В метрическом свидетельстве, оформленном в детдоме спустя четыре месяца, в канун сорок второго года, дату рождения написали наугад: посовещались несколько минут и решили проставить черными чернилами, что родился он в последний августовский день — раз уж нашли его в этот день, — но тридцать шестого года, то есть посчитали, что нашли его пятилетним.

Фамилию ему дали сперва по имени поселка, где помещался детдом, — Слышево. И не ему одному давали фамилию Слышев, мальчиков и девочек Слышевых было в детдоме с десяток, не меньше. Но позже, в другом детдоме, когда выдавали паспорт, ни с того, ни с сего в милиции вместо С написали Е, — дрогнул палец у паспортистки, и появилась закорючка в середине буквы. Ему же почему-то новая фамилия понравилась больше, может быть, просто потому, что надоело быть одним из десятка Слышевых, лучше стать ни на кого не похожим Елышевым.

Лишь двоим людям на всем белом свете Елышев считал себя обязанным, испытывал к ним чувство благодарности.

И первый из этих людей был директор того детдома, куда попал, вместе с еще несколькими Слышевыми, десятилетний мальчик после очередного переезда из детдома в детдом. Однорукий, с затекшим красным глазом фронтовик, — четырех дней войны хватило ему, чтобы стать инвалидом на всю жизнь.

«Кто тебя обидел?» — «Никто». — «А почему ты плачешь?» — «Боюсь». — «Чего ты боишься?» — «Не знаю».

Единственной рукой обнял мальчонку.

«Где ты спишь?» — «Там».

Мальчик показал на дощатый топчан у самой двери: те, кто посильнее, да старожилы оттеснили его туда.

«Ясно. Давай-ка перетащим топчан в мой кабинет».

Перейти на страницу:

Похожие книги