Мать сначала обняла меня, а затем отодвинула на расстояние вытянутой руки, чтобы увидеть меня целиком.
Я оставался прежним… Но всё же уже не был прежним! Пускай на меня напали, я пострадал. Но теперь я расправил плечи – и чувствовал это в себе. Моя уверенность возросла, а моего французского теперь хватало для понимания большей части того, о чём говорили в классе. Даже сленг, второй после английского язык в «Кафе де ла Роз», стал частью моего лексикона. Я чувствовал себя чем-то большим, хотя бы в собственных глазах.
Папа стоял немного в стороне от остальных, давая им возможность первыми пообщаться со мной.
– Что случилось с твоими волосами? – удивилась мама. Мой причесон, дело рук турков, немного пооброс, и я стал выглядеть как нечто среднее между Франкенштейном с маленькой головой и Распутиным (или каким-нибудь другим безумным русским монахом). Неровная чёлка напоминала зубчики ножниц зигзагов, бока выглядели ужасно неровными.
– Это долгая история, – ответил я. – Расскажу позже.
Папа подошёл ближе и окинул меня проницательным взглядом.
– Ты ведь не начал посещать эту православную церковь?
Мы рассмеялись. Папин абсурдный юмор казался приятным и родным, он был такой же частью дома, как шторы или ковёр. А турецкая стрижка действительно смотрелась несколько кособокой, как у миссионеров.
– Я вижу, что в тебе что-то изменилось, Джон. Что-то в твоих глазах. Они теперь кажутся сильнее, – произнёс одобрительно папа.
Тим стоял на лестнице позади домашних животных, брата, сестры и родителей. Он жестом позвал меня наверх. Когда я вошёл в нашу комнату, всё выглядело точно так же, как и раньше: полосатые покрывала на кроватях и валики, куда мы запихивали подушки; оранжевый ковёр и чёрное кресло. Плакат, сообщающий о выступлении Джими Хендрикса в «Филлмор Уэст» в Сан-Франциско, все ещё висел на потолке. Как и плакат с изображением коренного американца с одним пером на голове за повязкой (плакат пояснял: не обязательно быть евреем, чтобы любить настоящий еврейский ржаной хлеб от “Levy’s”). Когда мы устроились в наших креслах-мешках, комната выглядела как пасторальный пейзаж, в который мне захотелось вновь вписаться.
– Так что же произошло на самом деле? – спросил Тим, глядя на мои волосы.
– Мне надо тебе прямо сейчас рассказать? – удивился я.
– Ага, – согласился он, пристально глядя в глаза. – Никому не скажу, если не захочешь, – заверил он.
– Турок и перс привязали меня к стулу и остригли. Ты бы видел, как причёска выглядела сначала. Как будто меня посыпали перьями! Хуже некуда. Ненавижу этих сволочей.
– Написал на них заявление?
– Шутишь? Кто знает, что бы ещё они сделали, если бы я на них донёс. Не думаю, что захочу рассказать маме и папе правду: они не поймут. Так что держи это при себе. А то папа захочет поговорить с директором, а ничего хорошего из этого не выйдет.
– Ты похож на Дэви Крокетта[38], когда он снимает свою енотовую шапку, – бросил Тим с усмешкой. – Но так и ходи. Тебе идёт.
В течение следующих нескольких дней мы по маминому сценарию готовились к Рождеству. Она и была еврейкой, но отступилась от религиозных убеждений, еврейских и всяких других, узнав о Холокосте. Она превратила рождественский праздник в празднество языческих украшений. Ради моего отца она держала серебряную менору в кладовке с фотооборудованием, но пользовались ею крайне редко. Отец не имел особой веры, но в отличие от матери считал, что не иметь меноры в доме, пусть даже запрятанной и потускневшей, – не к добру. Поэтому несколько лет мы зажигали свечи в первую или последнюю ночь Хануки или крутили дрейдл[39]. В последующие годы она оставалась неким невостребованным талисманом, погребённым под шляпами и стекляшками. В сравнении с высокой елью, с её ароматом вермонтского леса, меноре явно не хватало тепла и стана.
На кухне, следуя скрупулёзным маминым инструкциям, мы жарили попкорн и нанизывали зёрна на длинные нити, которые наматывали на ветки между красными и зелёными лампочками да старыми украшениями, сделанными нами ещё в начальной школе на уроках декоративно-прикладного искусства. Когда я вешал эти детские украшения на ёлку и продевал нити попкорна через ветки, неприятные переживания последних трёх месяцев померкли. Похоже, наивные ёлочные украшения сотворили чудо.
Мама подошла и села рядом со мной.
– Расскажи мне, каково это – быть дома. Наверное, немного шокирует. Омаха никогда не стала для меня прежней после того, как я уехала в колледж. Я всё ещё любила её, но казалось, что там осталось мало места, хотя было уютно. Даже слишком уютно, так что даже могло вызвать приступ клаустрофобии, – проговорила она.
– Здесь не так уж мало места, – возразил я.
Она взяла мою ладонь и положила между своих. Я сидел так, покуда хватало мочи.
– Тяжело пришлось? – спросила мама.
– Да, очень, – ответил я, не желая вдаваться в подробности, но ожидая получить сочувствие.
– Эллен звонила за несколько дней до твоего приезда. Жалуется, что ты больше не оставался у них. Тому есть причина?