— Зачем пробовать? Ты попробовал задержать по приказу Сталина наркома Шестакова, бесчинствующего в тихой, приведенной к кладбищенскому спокойствию Москве. Ты моим словам не удивляйся, я и сам по себе, без всякого Шульгина, обучился в кают-компаниях вольномыслию. Мы там царя с царицей и Распутина всячески поливали, отнюдь жандармов и стукачей не опасаясь. Я был уверен, что самолично тебя разоружил и заставил со мной уважительно разговаривать. Оказалось — не совсем сам, что факта как такового не умаляет. Мне или нам ты однозначно проиграл. Из чего я делаю вывод, что и впредь никаких преимуществ тебе твое истинное положение не дает и не даст. Так?
— Ошибиться не боитесь, Григорий Петрович?
— Слушай, давай без этого. Я не боюсь ничего. В полном смысле. Особенно смерти. Как Марк Аврелий писал: «Мы с ней никогда не встретимся». А чем еще ты в состоянии меня напугать? Я вообще не для таких разговоров сюда пришел, — счел нужным Сашка смягчить накал разговора. — Хочу из второго источника получить разъяснение, что из написанного правда, что — полет фантазии, как строить наши дальнейшие отношения. «Войну миров» Уэллса я в детстве читал. Понятно, сейчас мы живем в более сложные времена, сказочка англичанина — примитив, а все же? Возьми карандашик, подчеркни в записке Шульгина одной чертой то, что правда, двумя — ложь. И обсудим. Согласен?
Когда за окнами неохотно рассвело, они пришли к предварительному соглашению. Партнер, вынужденный оправдываться, объясняться, да еще и уступающий противнику в классе, капитулировал. При том, что у Сашки еще оставалась пара тузов в рукаве.
— Хорошо, Григорий Петрович, пусть будет по-вашему. Я согласен помогать вам, хотя подразумевалось, конечно, обратное. Только скажите, а в чем именно?
— Во всем. Как можно понять из письма, никаких личных целей
— Чего же там было хорошего, февраль на пороге и всероссийская смута? — искренне удивился Лихарев.
— Ерунду говоришь. На пороге была победа в величайшей из войн, Россия стала бы первой державой на двух континентах, учитывая присоединение Восточной Турции и аннексию Константинополя и проливов. В мире — третьей, но с хорошими перспективами. Если нашему народу хватило пассионарности после семнадцатого года пять лет воевать друг с другом, тот же энтузиазм, направленный вовне… Ты понял?
— Да, более-менее…
Лихарев в душе признал здравость слов и замыслов Шестакова. Его ведь тоже готовили к царской службе, а работа со Сталиным — это уже паллиатив.
— Сейчас можно это все восстановить. Запаса сил у страны достаточно, энтузиазма тоже, военное производство кое-как в порядок привели. Отчего же не попробовать восстановить историческую справедливость?
— Себя-то, Григорий Петрович, в какой роли видите? Диктатора, Верховного Правителя, вроде адмирала Колчака?
«Эх, знал бы ты лично того Верховного», — мельком подумал Шульгин.
— Ни в коем разе. Начисто лишен подобных амбиций, — ответил Шестаков.
— Так уж?
— Абсолютно. — Сашка уже начинал веселиться в обычной своей манере. — Максимум, на что я согласен, это роль «серого кардинала» при достаточно просвещенном правителе. Хоть и при нынешнем. У тебя вот пока не получилось…
Тем самым он дал Валентину понять, что записку Шульгина принял к сведению в полном объеме и больше не нуждается в каких-либо пояснениях. Разве так, по мелочи, касательно отдельных деталей.
Лихарев молча принял это условие.
— Так у меня и цели такой не было…
— Зря. Значит, считаем, я ее теперь ставлю. Заранее предупреждаю — захочешь сам стать вождем, препятствовать не буду, всемерно помогу. А до того — все доступные тебе силы и средства будешь использовать на поддержку моих планов. Как ты понимаешь, при попытке подстроить пакость любого рода она прежде всего обернется против тебя. Договорились?
Сказано было очень деликатно, так Шестаков, в контраст со своим другом и учителем Серго Орджоникидзе, склонным к грубости и рукоприкладству, предпочитал разговаривать с директорами заводов и начальниками главков. Этому он тоже научился у Власьева, старшего лейтенанта, умевшего любого матроса, унтера и мичмана поставить в тупик именно невероятной вежливостью и мягким юмором. Заодно и складкой губ, выражавшей, что это последний рубеж его терпения и терпимости, а дальше начнется такое, что любой корабельный «дракон»[41] рядом с ним покажется ангелом.
Лихарев, кажется, уловил эту грань.
— Вы позволите? — спросил он, потянувшись к бутылке собственного коньяка, и налил серебряные чарки под край.