– Там свои проблемы, – чех улыбнулся. – Артикуляции не хватает. Ну что? Становись. Где-то учился раньше? – говорил практически без акцента, словно очень долго прожил в России. Я после узнал: жена русская.
– В музыкальном училище. В Харькове.
Он покивал:
– Тенор?
– Вообще-то баритон, – соврал я.
– Ну, давай попоём.
Я умышленно не распевался дома, не расчехлял голос. На связках сберегалась любимая мной утренняя хрипотца, драгоценная легчайшая слизь, которая предохраняла, как смазка. Но стоило лишь откашляться, голос начинал звенеть, сиять.
Я всё пытался вычислить по его непроницаемому лицу, как он меня оценивает. Но он лишь задумчиво брал арпеджио. Несколько раз переслушал “ми”. На ноте “фа” остановил распевку. Взглянул на мои замызганные клавиры:
– Что будешь петь?
– Жермона, – я протянул ноты.
– О, фано – не моя сильная сторона! – он засмеялся, поднимая руки – мол, сдаюсь. – Давай
И я затянул:
– Ты забыл край милый свой, / Бросил ты Прованс родной, / Где так много светлых дней, / Было в юности…
На “твоей” пришлось-таки хапнуть вдох – не вытянул! На фермате: “Да, та-а-а-а-ам нет борьбы с судьбой!” я почувствовал, что без аккомпанемента сполз на “полкирпича”.
Чех жестом остановил:
– Ка-а-а-алинка! – сказал без улыбки или издёвки. – Белый звук, народный. Верхние ноты надо прикрывать, вот сюда петь, – потыкал в переносицу и скулы. – Но у вас так многие поют…
У меня погано тлели уши. В запястьях, висках оглушительные стучали пульсы – тук, тук, тук…
– Но это красиво, голос безусловно есть, – вдруг сжалился чех. – Экзамены через пару дней, в понедельник. Я не знаю, успеешь ли ты с документами… Сегодня четверг. За пятницу соберёшь?
– Попробую. А какие нужны?!
– Формальность. Анкеты, медицинская страховка… Узнай в… Как это по-русски?
– У меня виза на три месяца…
– Не проблема. Попросишь специальную бумагу в
– Ну чё, погнали в штудентен контору?! – суетился Лёха. – Ты будто не рад, братан?!
– Наверное… Даже не знаю… Как-то слишком быстро!
– Ты посмотри, как же круто всё складывается! Пиздец невероятный! Ну чё, остаёшься? Забил на край милый свой?..
И я забыл. На шесть долгих лет.
Кубики
Кубики
К пяти годам Фёдоров уже твёрдо знал, что его зовут Фёдоров, что жизнь не игрушка, не какой-нибудь плюшевый медведь с пришитыми глазами-пуговицами, не пластмассовый взвод солдатиков, не трёхколёсный велосипед, а один тошнотворный страх, бездонный, точно канализационная дыра, страх ледяной и острый, как пролежавший ночь на морозном подоконнике разделочный нож.
Это поначалу Фёдоров сходил с ума от ужаса, захлестнувшего всё его существо, и пронзительный плач рвал горло на кровавые лоскутки, глаза спекались от слёз, и слякоть из мочевого пузыря стекала горючими змейками по зябким ногам до сандаликов.
А потом Фёдоров перестал кричать – это всё равно не помогало. Рано обрётший неслыханное детское мужество, он научился изнывать молча. Если бы Фёдоров и дальше сопровождал свой страх истериками, то давно лишился бы связок и онемел. А голос бывал нужен для тех охранительных молитв, которые произносятся только вслух. Цель же у Фёдорова была проста: как можно дольше оставаться в жизни, пусть полной вселенского кошмара, но всё-таки жизни, потому что смерть была в тысячи, в миллионы раз страшнее.
Кубики с разноцветными буквами на деревянных гранях сообщили Фёдорову чудовищную тайну. Он безмятежно играл на ковре в своей комнате, строил долгую башню. И когда рассыпался его кубик на кубике, вавилон, буквы сложились в Безначальное Слово. Для того чтобы прочесть Слово, не нужно было уметь читать, достаточно лишь увидеть. Фёдоров увидел, и Слово сказалось, и было оно правдой о смерти, только о смерти настоящей, а не той выдуманной загробной полужизни, которую тысячелетиями изобретал трусливый людской ум, изливая в толстых чёрных книгах жалкие надежды на вечные небеса и свет. Фёдоров с восторгом принял бы и научное небытие, но, увы, ни одно человеческое воззрение и на йоту не приближалось к тому, что случайно открылось Фёдорову. Смерть оказалась неизмеримо сложнее всех человеческих фантазий и наук, вдобавок была настолько извращённо страшной, что рассудок сводило судорогой омерзения. Самые жутчайшие испытания воображаемого ада не попадали в сравнение с масштабом вечной муки, космической пытки, которой когда-нибудь подвергнут каждого без исключения, в том числе и его, Фёдорова.