Он знал, что за ним наблюдают. Видеокамер было не разглядеть, но он ни на секунду не сомневался в их наличии. Кто-то кропотливо исследовал его работу, проникал всевидящим глазом за завесу прячущей его тьмы, изучал его, делал выводы о профессиональной пригодности. Но он ни разу не промахнулся, не позволял себе медлить ни на мгновение. Глаза приговорённых смотрели в темноту, в ничто — и из этого ничто извергался один выстрел. Те, кто только что щурились, пытаясь приспособить глаза к плавленому красному свету, падали на пол — беззвучно или с тихим возгласом, который тут же прерывался. Иногда их искореженное сердце ещё не осознавало, что всё кончено, и продолжало качать кровь, толчками выплескивая её из раны на пол.
Он возвращался в своё тело, и этот миг был болезненным, будто большая отравленная игла пронизывала его насквозь. Но дискомфорт быстро проходил; он безучастно смотрел, как дверь открывается снова, и двое в серых рубашках вытаскивают тело. Ещё один заходил с ведром и шваброй и убирал кровь с пола. Их действия тоже отдавали мертвой выхолощенностью и занимали считанные секунды. Дверь закрывалась, лампы возвращались к белому свету, и начинался новый цикл ожидания.
Дома он задумывался, почему те, кто организовал всё это, не довели дело до конца, полностью исключив участие человека в этом процессе. Всех задействованных в казни работников можно было легко заменить бездушной автоматикой, которая справлялась с куда более сложными задачами. Он мучился этим вопросом, пока однажды утром ответ не явился к нему. Выходя из небоскрёба в конце рабочего дня, он обернулся, посмотрел на здание, которое нависло не только над ним, но над всем городом — и его осенило мыслью, что эта уродливая громада напоминает живое существо. На первый взгляд между монолитом здания и органикой не было ничего общего, но если работать здесь достаточно долго, сравнение переставало казаться нелепым. Порядок, родивший систему, склонную к болезненной мегаломании, казался механистическим, но в своём основании зиждился на людях вроде него, на их страхах и слабостях. Вот почему он не мог обходиться без людей — ведь стоило заменить всех на машины, и тут же стало бы ясно, что конструкция чужда человеку, абсурдна, лишена смысла. Но пока люди сами были задействованы в этом безостановочном вращении, они не могли смотреть на всё со стороны. И поэтому кто-то наподобие него должен был каждое утро спускаться вниз и по молчаливому приказу красной лампы расправляться с людьми, приводимыми на убой.
За четыре часа он расстреливал около десяти человек, потом резкая трель звонка сообщала, что настало время обеденного перерыва. Он возвращался назад в раздевалку, надевал стандартную форму и поднимался в столовую на третьем этаже. Здесь было светло и шумно; после времени, проведённого под землей, это сбивало с толку. Никто здесь не был другом ему, никто не знал, чем он занимается. Он становился в очередь и брал небогатый обед из одной порции гарнира и двух кусков хлеба. Сев за столик в углу, он глотал пищу и смотрел на тех, кто входил и выходил из столовой. Взгляд привычно выискивал на них то самое единственное место для пули. Может быть, кто-то из этих непоколебимо уверенных в сегодняшнем дне людей через час-другой окажется в комнате внизу? Он ведь ничего не знает о приводимых к нему на расстрел — кем они являются, где работали, в чём провинились. Часть из них могла днём обедать в одной комнате с ним, чтобы вечером получить от него пулю в сердце. Или однажды он сам, съев свой гарнир, окажется по ту сторону дула. Он знал, что есть другие камеры с красным светом и другие палачи, которые своё дело знают не хуже него.
Покончив с едой, он относил пустую тарелку в окошко для мойки посуды, входил в лифт, и всё повторялось по кругу. Удивление происходящему («Это я?») опять посещало его, но после того, как он брал в руки оружие, визит в столовую казался полузабытым сном — конечно, сон, ведь он стоял в этом тягучем мраке с винтовкой в руке с начала времён…
Сегодня после обеда ведомых на расстрел было больше, чем обычно. За неполные три часа он успел расстрелять одиннадцать человек, в том числе двух женщин. Ствол винтовки не успевал остыть. В слаженных движениях чистильщиков начала сквозить усталость.
Двенадцатой жертвой оказался он сам.
Бритая голова и серые глаза. Глаза, которые он видел вблизи каждый день, бреясь в ванной. Человек сделал шаг в комнату смерти очень спокойно, едва ли не с ленцой, почесывая ногу закованными в сталь руками.
«Это я?» — пришло знакомое удивление в голову, и тут же преобразилось из вопроса без ответа в отчаянный вопль: «Это я!».
Он смотрел на себя самого, и палец на курке превратился в камень — не шевельнуть, не сдвинуть. А тем временем второй он стал с любопытством озираться. На губах заиграла лёгкая улыбка. Это поразило его больше всего. Никто не улыбался в этом гиблом месте. Кое-кто умирал с презрительной усмешкой, другие хохотали в истерике, но такую непринуждённую улыбку, растворенную в красном озере, он видел впервые. И где — на собственном лице…