У барона и впрямь оставалась еще зыбкая надежда на то, что подвернется какое-нибудь событие, которое сможет помешать уже сговоренному свиданию. Но ничего выдающегося не случилось, и Мицци Шинагль пришла в урочный час. Он быстро привык к ней, как привыкал всегда ко всему хорошему и дурному, «очаровательному» и «скучному» — ко всему, что происходило в его жизни. Он вновь обрел в Мицци задушевное тепло и заново открыл ее уже изведанные им тайны. Мицци приходила к нему все чаще. Она усердно подпитывала собой его восстановившуюся привычку. И любила пылко — как в самом начале их долгой связи. И, как встарь, предавалась порой опасным мечтаниям, о которых и сама знала, что они тщетны и что пробуждение от них непременно будет опустошительно горьким. Смехотворные мечты, такие славные в своей мимолетности и упоительные даже тем разочарованием, которое они в себе таили: барон состарится, может быть даже начнет самую малость хворать. Самую малость! Пусть это будет временный, совсем краткосрочный паралич — но такой, чтобы ему понадобился уход. И она будет ухаживать за ним, будет всецело принадлежать ему, не только во всегдашнем смысле, но и как бы принося себя в жертву. Потом он постареет еще сильнее и без Мицци ему будет уже не обойтись, и тогда она станет его женой. На одну ночь ее уже делали графиней, так почему бы на последние десять лет жизни ей не превратиться в баронессу?
В один из таких дней старик Шинагль — до сих пор числившийся опекуном своего внука — получил уведомление от директора воспитательного заведения в Граце: тот сообщал, что не может более держать у себя Ксандля и юноше следует немедленно отправиться к матери в Вену или еще куда-нибудь. Ни его поведение, ни прилежание и способности не позволяют ему посещать и другие учебные заведения, по крайней мере, в Штайермарке. Старик переслал письмо дочери. Как Магдалена Кройцер, так и Труммер считали, что ребенок должен быть с матерью и что незаконнорожденному не место в учебном заведении. В подмастерья его отдать куда-нибудь, там, глядишь, толк из него выйдет. Это был, собственно говоря, знак свыше, перст Божий, как сказано в Писании и как о том говорится в катехизисе. Да здесь, в Вене, обретается и отец. Ему, правда, ничего говорить не надо. Мальчик просто приедет. Потом его отправят к господину барону, лучше всего с утра. Вот, мол, я, и что мне прикажете делать? Вот он я, господин папаша! Может быть, барон отошлет его в имение, кто знает? У него бывают такие капризы, черт побери, Господи Боже мой!
Неделю спустя, утром, когда Тайтингер собирался покинуть отель, ему доложили о молодом человеке по фамилии Шинагль. От чудовищного юнца у бедного Тайтингера осталось сильное впечатление. И, вопреки обычной своей рассеянности, он мигом сообразил, о ком идет речь.
— Раз уж он здесь, пусть войдет, — распорядился барон. — Но если он заявится сюда еще раз, вышвырните его!
Да, это был он, этот чудовищный юнец, — еще высоченнее, чем в последнюю встречу, рот еще более перекошен, веки еще краснее. Его собственный сын! Его собственный сын выглядел так, словно природе вздумалось посмеяться над бароном. Похожими были лоб, подбородок, брови, разрез глаз, да и волосы росли так же.
— Доброе утро! — сказал парень, держа шапку в руке. Он изменился, он стал еще безобразнее, и все же барону казалось, будто они расстались только вчера.
— Господин Шинагль? — с вопросительной интонацией произнес Тайтингер.
— Мать вам тоже кланяется!
— Спасибо, передайте барышне Шинагль мое почтение, — ответил барон и жестом подозвал извозчика.
Начался ужасный день. И куда же ехать?
— В Баден! — воскликнул Тайтингер, но буквально сразу же, еще на Кертнерштрассе, передумал. — В полицейское управление!