Читаем Сизифов труд полностью

Это паломничество отбывали все, но всех чаще Зыгер, Борович, Валецкий, Перцеед и семиклассник Анджей Радек. В девять, десять часов, когда Гонтала возвратившись с уроков и выпив чаю «у стариков», добирался до своего помещения, то, если ему хотелось увидеться с друзьями или просто было свободное время, он зажигал свечу и ставил на окно. Радек видел этот свет, сиявший вверху, словно далекая звезда, из своего окна, охраняемого веткой шиповника. Зыгер ежедневно часов около десяти улепетывал от своего Кострюлева и шел если не к Гонтале, то к Радеку. С последним его связывали узы дружбы не на жизнь, а на смерть…

Ввиду того что разговаривать в Радековой норе нельзя было, потому что за тонкой перегородкой подслушивал хлебодатель или благодетель Радека – пан Плоневич, они чаще всего уходили к Манеку, а в теплые вечера – за город, в поле. Собрания на чердаке были вполне безопасны: дверь в помещение запирали и ставили часовых в кухне у лестницы. Роль часовых con amore выполняли младшие Гонталы, с которыми за это обращались по-товарищески. Душой и руководителем был Зыгер. Благодаря его влиянию у всей этой кончавшей гимназию молодежи резко изменились направление и образ мыслей. Это не требовало, впрочем, ни слишком обширной эрудиции, ни особых усилий. В знакомые до сих пор этим юношам области словно бурный поток из внезапно открытых шлюзов ворвались: великая эмигрантская поэзия,[53] история революций и упадков, подлинная история деяний польского народа, а не его правительств, вечно новая, залитая кровью история, полная жизнеописаний, достойных пера Плутарха или Карлейля… Самобытная, оригинальная культура втянула их в свои глубины.

Это было неизбежно. Полицейский запрет, трактующий гений Мицкевича как несуществовавший, усиленно пытавшийся уничтожить самую память о жизни и подвигах Костюшко, лишь увеличил любопытство, энергию исследования и силу любви. «Запрещенные» вещи читались с удвоенным прилежанием, их изучали страстно и с энтузиазмом, чего, быть может, и не было бы, если бы эти сочинения были легальны, как сочинения Пушкина и Гоголя. В шкафчике, выставленном семьей Плоневичей в комнату Радека, стояли потрепанные, отданные на съедение крысам сочинения Мицкевича и Словацкого, «История ноябрьского восстания» М. Мохнацкого,[54] множество мемуаров о 1831 и 1863 годах, политические брошюры, издания писателей Зыгмунтовского периода,[55] переводы «Божественной комедии», драм Шекспира, романов Виктора Гюго, Бальзака и т. д., наконец довольно много и произведений «местной» литературы.

Сперва Радек за время своего трехлетнего одиночества проглотил все это сам, а когда познакомился с Зыгером и восьмиклассниками, стал носить том за томом на собрания. Каждая принесенная им книга была новостью, на которую набрасывались с таким же жадным любопытством, с каким бросаются в наше время на свежие газетные сообщения о последних событиях в политическом мире. Итак, что же говорит Данте в этом своем «Аду»? Что изображает Шекспир в «Короле Лире»? Что за штука такая «Фауст»? В разговорах сопоставляли прочитанные книги и производили сравнения произведений, иной раз довольно забавно. Зачастую непосредственно от «Освобожденного Иерусалима» переходили к Евгению Сю или какой-нибудь великобританской писательнице, фамилии которой переводчик даже не приводил в заголовке, как бы для того, чтобы спасти почтенную леди от компрометации перед публикой «Привислинского края», и затем с пламенным увлечением обсуждали выведенные персонажи, характеры и ситуации. С созданиями человеческой мысли шайка этих молокососов обращалась бесцеремонно и требовательно, разбирала их иной раз без тонкости, но зато почти всегда с таким восторженным увлечением, какое никогда в жизни уже не повторяется.

Когда Борович прочитал «Дзяды», он не в состоянии был ни с кем разговаривать. Он убежал в ближайший лес и долго блуждал там, снедаемый неописуемым волнением. К его восхищению примешивалось что-то мучительное, словно воспоминание, смутное, туманное и все же живое, словно непрестанно звучащий в ушах плач, неведомо чей, неведомо когда услышанный, а может, и никогда не слышанный, а вместе с новой жизнью зревший во чреве матери, когда она, беременная, хлопотала об освобождении мужа из крепости и молча плакала над поражением, над муками, над горестной участью и скорбью гибнущего восстания… Поэзия и литература эпохи Мицкевича сыграла в жизни Боровича огромную роль, изменила все его представления. Он был среди творений гения, он шел среди них, как сквозь строй, как между рядами лиц, взирающих на него с презрением. Душа его под влиянием этих книг боролась с собственными заблуждениями, совершенствовалась и закалялась, принимая постоянную форму, как раскаленное добела железо, опущенное в холодную воду.

Перейти на страницу:

Похожие книги