Учитель зашикал и затряс головой. Тогда из-за парты вылез «Фига». Валецкий подкрался к дверям, приподнялся на цыпочки и, внимательно следя за коридором, махнул рукой Зыгеру, чтобы тот продолжал. Это было уже не чтение произведения великого поэта, а обвинение, произносимое польским школьником и заключенное в события битвы. Это было его собственное творение, его прямая речь. Каждая картина давно проигранной борьбы, вырываясь из уст оратора, звучала жаждой участия в этом обреченном деле. Детские и юношеские чувства, тысячекратно оскорбленные, неслись теперь к слушателям, воплощенные в слова поэта, взрывались среди них, как гранаты, свистели, как пули, окутывали души наподобие взметенных боем клубов дыма. Одни слушали выпрямившись, другие встали и приблизились к оратору. Борович сидел, сгорбившись, подперев кулаком подбородок и вперив горящие глаза в Зыгера. Его мучило странное чувство – будто все это он уже когда-то слышал, будто где-то даже видел собственными глазами, но не знал, что будет дальше, – и слушал, слушал с отвращением и злостью, но и с дрожью странной боли в груди. Вдруг Зыгер стал читать:
Борович закрыл глаза. Он нашел, все нашел. Это тот самый солдат, о котором ему несколько лет назад говорил охотник Н'oга на пригорке у лесной опушки. Тот самый, забитый нагайками, лежащий в окровавленной могиле под пихтой. Сердце Марцина вдруг рванулось, словно хотело выскочить из груди, тело его сотрясалось от внутреннего рыдания. Он крепко стиснул зубы, чтобы не заплакать в голос. Ему казалось, что он не выдержит, что сейчас умрет от горя. Штеттер, выпрямившись, сидел на своем месте. Глаза его были как всегда полузакрыты, только теперь из них время от времени выкатывалась слеза и стекала по бледному лицу.
XVI