– Я тебе свою служебную машину отдам, отвезут и привезут как королеву!
– Мне большая машина нужна.
– В смысле большая? Мой старый «виллис»? Так он на ладан дышит!
– Еще больше.
В утро свадьбы, взвывая мотором, грузовик консервного завода въехал сквозь распахнутые ворота во двор дома Сильвии. Служебная машина, прижавшись к забору, осталась ждать на обочине дороги. Трое крепких мужчин, почтительно поздоровавшись, прошли в дом. В течение двух часов, кряхтя и потея, они выносили из гостиной бесконечные коробки, тюки, короба. Сильвия не мешала им, только предупреждала, если в ящике лежало стекло. Кузов грузовика понемногу наполнялся нераспакованной югославской мебелью, коврами, столовыми сервизами, скатертями и полотенцами, шерстяными одеялами и подушками на утином пуху, отрезами дорогой шелковой ткани и чугунными сковородами, звонкими фужерами и постельным бельем из тончайшего атласа. Бархатные коробочки с ювелирными украшениями Сильвия спрятала в сумку и всю дорогу держала на коленях. На заднем сиденье служебной машины лежала люстра с пятью хрустальными рожками, в багажнике, обложенные пледом, коробки с фруктовыми и цветочными вазами. Когда грузчики вынесли последнюю упаковку, в гостиной остались лишь дряхлые настенные часы, продавленное старое кресло и прямоугольное темное пятно на стене. Удостоверившись, что ничего не забыли, Сильвия села в служебный автомобиль и торжественно поехала на свадьбу. Следом тяжело трясся грузовик с эмблемой консервного завода на боку. Он вез приданое, которое, экономя на всем, пятнадцать долгих лет собирала для своей дочери Сильвия, не надеясь когда-либо увидеться с ней. Берд наблюдал эту картину в полнейшей тишине и перевел дыхание лишь тогда, когда грузовик скрылся за чертой города.
С того дня люди и стали звать Сильвию – за глаза и в глаза – Вдовой. Тем самым они подчеркивали свое отношение к ее бывшему мужу, которого вынесли из человеческих списков раз и навсегда. По-другому, кроме как Вдовой, они ее уже никогда не называли.
Духи
Элиза была младшей из трех сестер. Разница в возрасте между девочками случилась большая – восемь лет. Старшие, погодки Мариам и Нина, истрепали своим слабым здоровьем матери все нервы (излюбленное ее выражение), потому на еще одну беременность она решилась после того, как девочкам исполнилось достаточно лет, чтобы они могли позаботиться о себе.
Мать мечтала о мальчике и даже знала, как его назовет: Кареном, в память о своем брате, замерзшем насмерть в зиму двадцатого года. О той истории она не любила рассказывать и на все расспросы повзрослевших дочерей односложно отнекивалась или же отвечала расплывчато-несущественными отговорками. Элиза, самая участливая и впечатлительная из девочек, умеющая улавливать по малейшим изменениям в голосе собеседника скрываемую подоплеку, обиженно вздыхала и поджимала губы: «Мам, ну теперь-то ты могла бы рассказать!» Мать раздраженно отмахивалась – не придумывай сложностей там, где их нет! Но по тому, как она отводила глаза и нервозно скрещивала руки на груди, отгораживаясь от назойливого внимания дочерей, становилось ясно – то, что случилось в ее далеком детстве, гложет и не отпускает до сих пор. Старшие дочери со временем перестали третировать ее расспросами, благоразумно рассудив, что при желании она сама все расскажет, а если не станет – значит, так тому и быть. Элиза, в отличие от сестер, навсегда закрывших болезненную для матери тему, попыток разузнать правду не оставляла и часто, подлавливая ее на той или иной незначительной обмолвке, тщательно их запоминала, надеясь потом, додумывая отсутствующие эпизоды, собрать в целую историю. Ей почему-то казалось важным раскрыть секрет гибели двухлетнего младенца, потому что именно в его смерти она интуитивно угадывала причину множества болезненных проявлений, которые не давали покоя матери.
Отца своего Элиза не помнила – он умер от чахотки, когда ей едва исполнилось три года. Она его не признавала в худощавом смущенно улыбающемся смуглолицем солдате, каким он был запечатлен на фронтовых фотографиях. Глупо расстраивалась, когда не находила о себе упоминаний в десятке писем-треугольничков, от края до края исписанных его аккуратным мелким почерком. И, хоть разумом понимала, что отец не мог о ней справляться потому, что в ту пору ее просто не существовало, она все же ревновала его к матери и особенно – к сестрам. «Напиши, как мои ангелочки», «береги дочерей пуще жизни», «поцелуй от меня Ниночку и Мариамик, передай, что папа их любит»… Элиза невольно морщилась, перечитывая эти строки.