А парнишка — это и был Гришоня Курёнков, подручный кузнеца, — потянул Антона за рукав к печи. Привставая на цыпочки, подтягиваясь к его уху, он резво, заученно стал объяснять, как загружать печь новой партией заготовок, как подавать топливо, как держать температуру, чтобы не перегреть металл, как сподручнее доставать из печи заготовки и как легче их подносить к молоту.
Антон наклонился и заглянул внутрь печи: за железными заслонками бушевал огонь, длинные багровые, с черными прожилками ленты его свивались в спирали, текли, вихрились, накаляя добела стальные болванки.
— Для начала хочу загадать загадку, — сказал Гришоня, серьезно поджав губы. — Отгадай: сидит дядя Пахом на коне верхом, книжку читает, а сам ничего не знает… Ну-ка?
— Очки, — ответил Антон, не глядя на Гришоню.
— Ты знал, наверное, — разочарованно протянул Гришоня и, подтолкнув Антона в бок, предупредил: — Голову в печь не суй, если хочешь остаться красивым. Я вот спервоначалу тоже был чернобровым брюнетом, а часто совал нос в печку, стал блондином — опалило. Видишь? — смахнул он прокопченную кепочку и показал льняные свои волосы.
Антон невольно и с опаской потрогал брови, но тотчас поняв, что его разыгрывают, замахнулся на Гришоню, который визгливо засмеялся, сгибаясь.
Вернулся Фома Прохорович, мотнул головой, подзывал к себе Антона.
— Как зовут? — спросил он и по привычке подставил ухо. — Иди сюда.
Обойдя молот, Полутенин остановился и, чуть запрокинув лицо, показал рукавицей вверх: на чугунной станине выделялась приклепанная бронзовая пластина с надписью: «На этом молоте в сентябре 1935 года было положено начало стахановскому движению в машиностроении».
— Понял, на какой молот встаешь? — со значением спросил Фома Прохорович. Не сказав больше ни слова, он включил пар, натянул рукавицы; справа от него пристроился Гришоня. Усатый прессовщик, докурив, бросил под ноги окурок и встал к прессу.
Без суеты, спокойно, длинной кочергой достал Антон заготовку из печи, пододвинул ее к краю пода, подхватил клещами и подал кузнецу. За ней вторую, третью… И по тому, как прочно стоял он у печи, как не спеша, несмотря на то, что не успевал за кузнецом, но уверенно подавал болванки, Фома Прохорович, все время наблюдавший за его движениями, решил, что оставит этого парня в своей бригаде.
Прошло два часа. Молот неустанно, то натужно, глухо, то молодо и торжествующе, ухал и ухал. Антон размеренно подавал раскаленные болванки, по тело — руки, плечи, лопатки, поясница — тупо ныло, будто распухало, ноги едва сгибались, в голове звенело, по спине струились жгучие ручейки пота, и ему казалось, что вместе с этими струйками, опустошая его, вытекает и сила. Но он все так же продолжал подавать, не показывая виду, что устал.
— Ты бы сел, отдохнул, надорваться можешь с непривычки, — посоветовал Фома Прохорович, наклоняясь к Антону.
Перерыв будет — отдохну, — скупо отозвался нагревальщик, кидая на штамп заготовку. И молот все стучал, все гремел, плющил сталь, осыпал темный пол красными брызгами окалины…
Наконец наступила пора обеда. Молоты смолки, и в цехе, над цехом, во всем мире под голубым апрельским небом широко и вольготно распростерлась желанная томительная тишина, хотя в ушах Антона все еще бушевал хаос звуков, глухих взрывов, медленно отдаляясь и затихая, как, ворча и затихая, отдаляется гроза, с бурей, с громом и вспышками молний. Антон обессиленно сел на груду холодных болванок, и тотчас перед глазами начали играть, расходиться, сплетаться огромные круги необычайных волшебных цветов.
«Давно не работал в кузнице, отвык, вот и устал», — подумал он, прикрывая глаза отяжелевшими веками и улыбаясь новым, неиспытанным ощущениям.
Как сквозь дремоту долетел до него голос Гришони:
— Говорили тебе — отдохни, нет: дай характер проявлю, силу покажу! Идем обедать. Ну, седлай меня, на закорках понесу.
Антон оперся рукой на плечо Гришони и зашагал по опустевшему цеху в столовую.
Там стояла толчея и веселый шум. Фома Прохорович уже сидел за столом. Здесь он показался Антону не таким суровым, как в цехе, на переносице отпечаталась красная полоска — след очков; приподняв тяжелые брови и открыв участливый взгляд утомленных глаз, он сказал глуховато:
— Садись. Проголодался, наверно? Я уж постарался, заказал тебе и первое и второе. — И, помолчав немного, испытующе спросил: — Уломала работка? Бежать не собрался? Признавайся.
— Нет.
— Наша профессия горячая и тяжелая, это верно. Зато и почетная, — весело, ободряюще заговорил кузнец, принимая от официантки тарелку с борщом. — Почетная и старинная. Токарей или там фрезеровщиков, электриков еще и в помине не было, а кузнецы уже стояли у горна, стучали своими молотками, ковали: для пашни — лемех, для поля брани — меч. Сколько лет ей, нашей профессии? Может быть, тысяча, может, пять, — поди, сосчитай! А она все такая же молодая, все служит людям, места своего не уступает, обновляется с каждым годом, новой техникой обрастает… Ты этого, брат, не забывай! Мы, рабочие люди, — основа всей жизни, фундамент государства. Так, что ли, Гриша?