Время близится к полудню. По небу бегут легкие облака. Мы сидим на краешке одной из самых величавых горных вершин Немецкой Швейцарии и о чем-то беспрестанно болтаем. О чем? Это ли важно? Запомнилось и осталось в сердце другое: необыкновенная высота и необыкновенные просторы, раскинувшиеся перед нами, удивительная просветленность и никогда более не повторимое понимание красоты и гармонии, простое и мудрое, какое дается, если вообще дается, человеку единожды, и которое является золотым сечением всей жизни. Будут еще взлеты, будут иные более высокие вершины, жизнь-то долгая, но той чистоты нет, не будет. Собери тех же людей, взойди на ту же гору — все равно не будет. Сам давно не тот: видом, быть может, посолиднее стал, благороднее, да вот, что делать, порядком пообпылился в пути.
Но как текуче все и переменчиво. Минуту назад таки мед пил, ликовал от душевной переполненности и вдруг будто дегтя хлебнул. Я вдруг понимаю, что она любит не меня. Понять это нетрудно. О чем бы я ни говорил, чего бы ни предлагал, как бы ни острил и ни умничал — все мимо их ушей. Они лишь для виду кивают мне, а на самом деле слышат и видят только друг друга. Я осознаю это своим умишком и замолкаю, как глухарь, по которому дали дуплетом на току.
Они и не замечают.
Они плетут нехитрые словесные узоры о пустяках — все о том же набившем оскомину «Альпинисте», который у Шаиха никак не может починиться… Но глаза-то! Глаза выдают их с потрохами.
Мне бы встать да смотать удочки под каким-нибудь предлогом, но я не ухожу. Я чувствую себя бесконечно лишним и сижу сиднем, покусывая травинку, изучая мерное течение реки от Горбатого моста и до Ленинского, до бетонированной набережной, над которой многоглавой птицей возвышается кремль. В любую погоду, при любом настроении пленит он взор и ввергает в задумчивость. Величественная ли Спасская башня, богатырь ли Благовещенский, поднятый по-над Казанкою-рекой еще самим Постником Яковлевым, башня Сююмбеки, единственная камнекрасная — тонкая, стройная, как легендарная царица, клонящаяся в сторону, как ее пизанская родственница, устремленная ввысь, подобно таинственной марсианской ракете… все это неподвластная времени, нерушимая городская наша крепость. Все это и сто лет так было, и сейчас так, и еще через сто лет так будет.
Ах, как в те мои одинокие минуты хотелось соприкоснуться с вечностью, оторваться от сиюминутных земных мелочей!
Но не оторваться было.
Так и пошли втроем, не считая петушка, обратно. Впрочем, и меня тоже. Даже петух, этот кур в ощип, и тот смотрел на меня желтым глазом, как на пустое место.
Я не завидовал Шаиху. Во внимании, которым Юлька одаривала его, сквозила, на мой взгляд, насмешка. Она подтрунивала над ним. Я понимал, что это не от тайного злопыхательства, как у многих ребят, а от любопытства. Как все-таки по-разному люди относятся к одному и тому же, когда оно вышелушивается из скорлупы привычного. Одни рады б запихнуть обратно в скорлупу, облачить в общепринятое, другие просто в недоумении: что за фрукт, и с чем его едят? Третьи, малочисленные, смотрят пытливо, хотят собственной рукой потрогать.
Вот и Юлька по-своему пытала его. Она, мне казалось, играла с моим другом, точно с куклой, которую после, когда надоест, поломанную и выпотрошенную, и бросить можно. Она, например, оборвав разговор на полуслове, могла спросить: может ли он пройти по перильце моста… Мост был перекинут через глубоченный овраг — с него смотреть-то страшно. Шаих, не раздумывая, ответил, что запросто, но доказывать не собирается. Смешно. Не так мужчины проверяются. Но она уже умела играть на неведомых душевных струнах. В конце концов он протянул мне петуха, чтоб подержал, и уж собрался махнуть на поручень, как вдруг Юлька рассмеялась, сказав, что пошутила, что она ничуть не сомневается в его безумстве, которое у него на лице черным по белому…
Мне это не нравилось. И ее авантюрность, и его отзывчивость. Да, я ее любил. Но мне и Шаих был дорог. И я, пожалуй, ее к нему ревновал не меньше, чем его к ней. Чтобы какая-то финтифлюшка вклинивалась в нашу дружбу, отрывала моего друга… Извините — подвиньтесь!
Сколько бы в ту нашу прогулку меня еще кидало из крайности в крайность, когда б не повстречалась Галя. Та, которую Юлька потеряла и искала. Подруги обрадовались, взялись под ручку и пошли — мы с Шаихом для них люди второстепенные.
Что делать, приотстали мы, тут-то к ним и подчалили Жбан с Килялей. Девчата в поисках нас заозирались. Я подтолкнул зазевавшегося Шаиха. Раздвоенные чувства во мне сфокусировались, будто какой-то бинокль внутри меня настроился на резкость: нас ищут, в нас нуждаются.
Когда догнали их, Жбан выяснял: кто это так страстно поцеловал Юльку в щечку? Завидев нас, усмехнулся:
— Вот же они, гусары-то!
Мы не ответили, смирно пошли рядом.
— Нет, ты видал, Киляля, — продолжал он, заостряя внимание дружка локтем в бок, — Шейх-то верхолаз, оказывается, акробааат!
— Что ты! — соглашался Киляля, уворачиваясь от чугунного тычка, и манил петуха: — Цып-цып-цып.