Зимой воздух в квартире Шакировых наэлектризовался до взрывоопасного состояния. Шаих с отчимом не разговаривали друг с другом, если не считать за разговор словесные стычки. Шаих уже несколько раз до нового года обнаруживал у отчима серебряные монеты, различные старинные безделушки, принадлежавшие Николаю Сергеевичу, и под угрозой оглашения воровства требовал вернуть их хозяину, но тот скалился и отвечал, что все эти вещички его, Шаиха, мать взяла, а не он. «Вот, глянь, эта безделушка — не у меня в кармане, а у твоей матери в корзине...»
— И ничего не докажешь, — говорит Шаих. — Хоть из города беги от позора.
— А ты прижми его в укромном уголке и пощекочи финочкой, — предлагаю я и в шутку и всерьез.
— Нельзя, — серьезно отвечает Шаих. — Финка у меня не оружие и не пугач, а рабочий инструмент.
Бежим, вздыхаем колкую стужу, выдыхаем мягкие клубы пара. Молчим. Юлька, переварив о техникуме, спрашивает:
— А как же Московский физико-технический?
— Одно другому не помешает.
— Как раз по профилю, — подтверждаю я авторитетно.
— А голубятня?
Такого вопроса Шаих не ожидает.
— А голубятня? — повторяет Юлька.
Шаих пинает ледышку. Она, звеня, летит по дороге и далеко впереди юркает в сугроб. Ответа на этот последний Юлькин вопрос у него нет.
Из-за сугроба вырастает наш полукирпичный, полубревенчатый дом. Во всех окнах свет. Там, за расписанными морозом стеклами, тепло, печи гудят, сковородки шипят... А здесь, на улице, холод собачий и тишина. Лишь в глубине двора где-то аукает соседка Милочка:
— Мурка, Мурка!
Расставаться неохота.
— Зайдем, погреемся, — не отдает коньки Юльке и не собирается провожать ее Шаих. И Юльке, и мне ясно, что он не к себе приглашает, а к Николаю Сергеевичу.
— Поздно уже, — не знает, что делать Юлька.
— Чайку у печи попьем, — поддерживаю я друга. — У вас же нет печей, одни батареи, трубы.
Юлька уступает.
Поднимаемся по скрипучей сенной лестнице и, минуя свои двери, тихонько стучимся к Николаю Сергеевичу.
— Можно?
И ступаем гуськом из тьмы кухни в свет, в тепло, в безотказный приют. Николай Сергеевич вскакивает со стула, возносит в пионерском салюте руку с авторучкой:
— У-у, вот они, конькобежцы! На улице-то под тридцать. Не поморозились? Раздевайтесь поскорее и к печке. Я уж тут забеспокоился, а вас все нет и нет.
Мы рады его радости, но смущены. В комнате он не один. В кресле у письменного стола откладывает книгу и вскидывает брови над очками профессор Семен Васильевич Пичугин.
Чай у Николая Сергеевича всегда вкусный, ароматный. Всегда в стаканах и в массивных с фигуристыми ручками подстаканниках. Устроились кто как у печи, дверца которой обычно при топке открыта (отличная тяга). Жаркий отсвет огня шевелится на наших лицах, постреливают и шипят соками свежеподкинутые поленья. Стараемся вести свои разговоры, не мешать взрослым. Это их первая встреча после долгой и непонятной разобщенности. Оставить бы их вдвоем, но теперь уж сразу не уйти. Да и кто знает, как для них лучше, без нас или с нами. Недаром говорят, юные и глупые сближают седых и мудрых.
— Только в одиночестве постигается истина. — Семен Васильевич продолжает прерванную нашим появлением беседу. — Только вдохновенная лень рождает мысль. Лень вдохновенная... Я раньше не понимал это частое у Пушкина сочетание на первый взгляд несочетаемых слов. А просто же все и ясно. Лень, ничегонеделанье дают простор творческой мысли. Вдохновенная лень — это занятие любимым делом, это свободное распоряжение своим личным временем, это свобода творчества, это, наконец, осмысление себя в жизни, которая не так велика, чтобы транжирить ее в бесконечном суесловии — на службе, дома, на лекциях, банкетах, собраниях, совещаниях... И все это пустословие, вся эта суета с каждым новым днем возобновляется, удесятеряется и с каждым новым днем с иеменьшим успехом забывается, не оставляя и былинки доброго в душе. Одна накипь. Бог свидетель, я завидую тебе, Николай.
— У всякого своя чаша, — как бы оправдываясь, разводит руками Николай Сергеевич. Берет со стола книгу. — Купил томик Ахматовой.
— Ага... Не печатали ее сколько! Меняются времена... Сегодня хоть вздохнуть можно свободно.
Беседа их скачет с одного на другое. На нас они внимания не обращают. Мы им не помеха. Свои. Сидим неслышно, как мыши.
— Мне недавно Тютчева преподнесли, — почесывая ногтем бровь, молвит Семен Васильевич. — Двуязычный поэт... Интересное явление. Что ни говори, а билингвизм накладывает свой отпечаток, долго его стихи русским духом не пахли, а век прошел, поди теперь поищи более русского. Кстати, я помню, у тебя есть два рассказа на французском. Ты их еще в школе написал.
— Детские забавы, — ведет Николай Сергеевич ладонью по пегой, кустиками седой щетине, точно размышляя: подкоротить ее или еще потерпит.
— Стихи свои так нигде и не напечатал?
— Нет.
— А я не удержался, даже малюсенькую книжечку выпустил.
— Я видел.
— Ничего?
— Ну это я все знаю и много раз говорил тебе...
— Ага, ага... Николай, а у тебя же еще фантастические романы и повести были?
— Почему были? Они есть.