И Горький, и Шаляпин готовы были принять революцию. Но как принять зверскую расправу матросов с членами Временного правительства А. И. Шингаревым и Ф. Ф. Кокошкиным, свирепый «красный террор»?.. Тяжело пережил Шаляпин нелепую гибель близких друзей — баронов Стюарт. Братья Владимир и Николай Стюарты познакомились с ним в пору его выступлений в Панаевском театре еще в 1894 году. Веселые и отзывчивые молодые люди помогли провинциалу-певцу стать известным, ввели его в дом Тертия Филиппова, открывшего Шаляпину путь на императорскую сцену. Бескорыстные, восторженные поклонники искусства (один из братьев был товарищем председателя Музыкально-художественного общества имени М. И. Глинки), они никоим образом не выступали против новой власти. Но у них был наследственный баронский титул. Этого оказалось достаточно для ареста. Шаляпин отправился хлопотать в ЧК, на Гороховую улицу: прошел слух, что в Москве только что приняли решение не применять к «политическим элементам» смертную казнь. Но в Петрограде не стали утруждать себя ожиданием официального декрета и ради упрощения дела спешно, в одну ночь, расстреляли всех арестованных.
Горький в «Несвоевременных мыслях» не устает указывать новым вождям и исполнителям приказов на их провалы:
«В чьих бы руках ни была власть, за мною остается право отнестись к ней критически. И я особенно подозрительно, недоверчиво отношусь к русскому человеку у власти, — недавний раб, он становится самым разнузданным деспотом, как только приобретает возможность быть владыкой ближнего своего».
Газета «Правда» тут же награждает писателя убийственным политическим ярлыком: «Горький заговорил языком врагов рабочего класса». (Со временем Горький овладеет и методом, и лексикой большевистской полемики и сам напишет пространную статью в той же «Правде» под красноречивым названием «Если враг не сдается — его уничтожают», статью, оправдывающую жестокие репрессии рубежа 1920–1930-х годов; спустя полтора десятилетия это будет «другой» Горький новой, сталинской эпохи.)
Пока же «окоротить» Горького не удается, и он продолжает размышлять на страницах «Новой жизни» о том, как изуверски трансформировались в революционной практике отношения власти, человека и народа: «Нельзя полагать, что народ свят и праведен только потому, что он — мученик, даже в первые годы христианства было много великомучеников по глупости. И не надо закрывать глаза на то, что теперь, когда „народ“ завоевал право физического насилия над человеком, — он стал мучителем не менее зверским и жестоким, чем были его мучители. И вот теперь этим людям, воспитанным истязаниями, как бы дано право свободно истязать друг друга. Они пользуются этим правом с явным сладострастием, с невероятной жестокостью».
Пораженный трагическим размахом последствий первых революционных преобразований, Горький признался: «Морали, как чувства органической брезгливости ко всякому грязному и дурному, как инстинктивного тяготения к чистоте душевной и красивому поступку — такой морали нет в нашем обиходе».
Чаша большевистского терпения переполнилась — в июне 1918 года Горькому вручили ордер на закрытие «Новой жизни». Он обратился за помощью к Ленину, но акция была согласована с вождем. Горькому осталось только писать протесты Дзержинскому, Зиновьеву, Рыкову и спасать от вымирания «буржуазную интеллигенцию» — ученых, литераторов, художников, вымаливая для них пайки и пособия. Ленину назойливость Горького обременительна, вождь прямо указал писателю на дверь: «Не хочу навязываться с советами, а не могу не сказать: радикально измените обстановку, и среду, и местожительство, и занятие, иначе опротиветь может жизнь окончательно».
В 1921 году Горький, наконец, уезжает за границу «для лечения». К. И. Чуковский запомнил его последнюю перед расставанием фразу: «С новой властью нельзя не лукавить». Однако и сменив по совету Ленина «среду и местожительство», Горький не может сразу выработать новый образ мыслей. В 1922 году он пишет председателю Совнаркома РСФСР А. И. Рыкову: «Если процесс социалистов-революционеров будет закончен убийством — это будет убийство с заранее обдуманным намерением — гнусное убийство… За время революции я тысячекратно указывал Советской власти на бессмыслие и преступность в безграничной и некультурной стране». Но теперь суждения Горького — мало кому слышимый глас из-за границы. Гнусное убийство предотвратить, естественно, не удается. В январе 1924 года Горький признается своему французскому другу Ромену Роллану: «…я не возвращусь в Россию, и я все сильнее и сильнее ощущаю себя человеком без родины. Я уже склонен думать, что в России мне пришлось бы играть странную роль — роль противника всех и всего».