Профессор залился густой краской не то от гордости, не то от стыда. В такие моменты он начинал чувствовать себя низким лжецом. Но у него положительно не было моральных сил признать, что одно только произнесение слова "дети" теперь ввергает его в состояние томительного опустошения и заставляет все тело покрываться липким потом. Возможно он и рад был бы выслушать все эти похвалы и восхищения, если бы отношения его с подопечными имели хотя бы отдаленное сходство с тем, как себе это рисовали такие люди как милейшая Софья Павловна.
— Мне… мне уже ведь ехать пора. Сами понимаете, дети дома. Одни. — Они и в самом деле были там одни, но до этой минуты профессор об этом не вспоминал. И мямлил отговорки он единственно для того, чтобы поспешно и трусливо сбежать от расспросов.
А бывшая аспирантка смотрела ему вслед увлажненными глазами, полными уважения и немого восхищения. И он это знал.
Однако, несмотря на слова, сказанные Софье Павловне, домой профессор не спешил, переделав кучу необязательных и несрочных дел, поужинав и полистав газеты в мягком кресле кафе, отдав в чистку пальто, посидев в библиотеке. В Балашиху он приехал уже ближе к ночи.
И, конечно, едва переступив порог квартиры, тут же впотьмах споткнулся о брошенные посреди коридора ботинки Лизы. Пальтишко и шапочку брата она скидала на обувницу, школьная сумка, раскрытая и грязная валялась на полу — из нее выкатилась ручка и выглядывали тетради.
Профессор раздраженно чертыхнулся — в последнее время у него появилась эта неприятная привычка — и крикнул:
— Лиза, я сколько раз просил убирать свои вещи?!
Ответа из-за закрытой двери не последовало. Профессор, кряхтя, подобрал и поставил на место девчачьи ботинки, аккуратно стряхнул синюю непромокаемую куртку.
угнетало то, как относились они к вещам и к его дому. За несколько прошедших месяцев дети так и не научились аккуратности и чистоплотности. Все везде бросалось, кидалось, мялось, оставлялось где ни попадя. И Денис Матвеевич каждый раз натыкаясь на эти вопиющие знаки невоспитанности и неуважения вынужден был, глотая унижение, прибирать все сам.
Он устало повесил вещи, стянул с собственных понурых, будто ужавшихся в ширине плеч, куртку и тяжело выдохнул.
Но стоило Денису Матвеевичу зайти в комнату, как его встретило новое потрясение. На его личном письменном столе, прикасаться к которому было строжайше воспрещено, лежал криво вырванный книжный лист, с размашистой надписью, сделанной детским фломастером "в садике опять прасили, зайди". Ей было тринадцать лет, уже почти четырнадцать, а она ничего не могла написать без ошибок. И под надписью типографским шрифтом было отпечатано "Сознание и бессознательное. В. Прокофьев" — Лиза вырвала титульный лист из книги.
Денис Матвеевич обескуражено опустился на стул и провел руками по седым вискам. Книга была не его — Софьи Павловны, та просила высказать мнение по поводу монографии. А хуже всего, что почти наверняка Лиза сделала это нарочно.
Стучать в их комнату, ругаться было бессмысленно. Дети почти не выходили, сидели запершись, с ним не общались, словно их там и не было. Только иногда Лиза принималась мерно колотить мячом по стенам и могла предаваться этому бездумному занятию часами, до тех пор, пока у профессора не начинала гудеть голова. Ему было неуютно в собственном доме. Как в грязной провинциальной гостинице, где занимаешь комнату после гастарбайтеров, брезгуешь сесть на стульчак унитаза, с неприятием и сомнением ешь и ложишься в чужую подозрительную постель.
Из сонма тягостных размышлений Дениса Матвеевича неожиданно вывела скрипнувшая створка — дверь детской робко, на щелку приоткрылась и из спальни на цыпочках, боязливо крадучись, вышел мальчик.
Вязаные носочки на его ногах шелестели по паркету и пузырились перед пальчиками пустыми шарами. Малыш утопал в голубой пижаме с мишками, и улыбающиеся рожицы на яркой фланели выглядывали из-под закатанных в тугие валики рукавов и штанин. А все потому, что Денис Матвеевич сам не очень разбираясь в детских размерах, положился на продавщицу, которая уверенно выбрала ему вещи для трёхлетнего мальчика. Но этот ребенок, скорее всего в силу ненадлежащего ухода матери, отставал от положенной нормы. И явная величина одежды неприятно резала профессору глаз. В который уже раз наталкивая на мысли о неполноценности.
— А ты почему со взрослыми не здороваешься? — Денис Матвеевич развернул громоздкое кожаное кресло и широко, так чтобы это видел мальчик, улыбнувшись, подался вперед, — что надо сказать?
По сравнению с собственным крупным солидным телом крошечный, утопающий даже в этой малюсенькой пижаме, малыш показался профессору особенно ничтожным. Денису Матвеевичу крайне глупым показалось, что вот он — взрослый солидный мужчина, университетский профессор, важный, немолодой и бородатый, с густым басом, отдающимся во всех уголках комнаты, даже когда он говорит тихо, пытается заговаривать с этим крошечным мало что соображающим младенцем. Который, кажется, не умеет испытывать никаких эмоций, кроме страха.