– Я не согласна! – тихо, но упрямо выкликнула практикантка. – Я против. Нельзя отдать мерзавцам легенду любви, чтобы они захватали ее жирными от свечей и жертвенных баранов пальцами, – Катрин поднялась перед математиком в рост и всплеснула руками. – Зачем же тогда страстный пророк взошел на крест, если не научить нас великому целебному чувству. Несчастной, излечивающей, мучительной, возрождающей и губящей все любви. Я не хочу, чтобы подонки у корыт отняли у меня надежду выздороветь, ту, что окропил своей кровью Тот удивительный человек очень много веков назад. Смотрите на меня, – прошептала женщина и остановилась, тыча пальцем, теперь перед вскочившим Сидоровым. – Смотри на меня. Я запутавшаяся, отдавшая себя дьяволу девка, последняя в роду блудниц, потому что не голодала, потому что продаю по дешевке навынос свою душонку. Доктринерам, авантюристам, пустозвонам-начетчикам. Но Он держит меня за руку от последнего шага и шепчет: полюби и открой чистую страницу своей души какому-нибудь человеку, а я унесу темную тень твоей нелепой жизни. Он пообещал надежду, и я верю Ему, потому что не могу уже верить себе. Да, Сидоров. Вот. Пожалуйста, не надо отнимать у слабых и заблудших пелену, где отпечатался его жертвенный образ. Отнимите Его, и все скажут: нет любви, есть только детородная случка. Ради нас, запутавшихся и несчастных, но которым еще мельтешит вдали его слабая звезда, – и женщина уселась на стул и закрыла лицо руками.
Математик смущенно, будто увидел слезы взрослой внучки, помялся, опустив голову и неловко перебирая сыпящиеся из рук листки.
– Возможно, вы правы, – пробормотал он. – Нов таких уравнениях я не силен, – и задумчиво добавил: – Знаете, я конечно тоже подозревал, что под всеми бумажками, под этими выкладками… под прямым и стремительным знанием… таится все же какая-то… любовь… Вот и дочка моя… – и смолк. Потом справился с чуждым волнением в голосе. – Жаль, ничего не могу пояснить вам о ребятах, Мише и… и Эле. Уехали, – и неожиданно приложил ладонь к щеке.
Через минуты посетители покинули не очень гостеприимную обитель одинокого человека и потащились через заросший палисадник к машине. Уже совсем темнело, на акациях, повиснув диадемами черных бриллиантов, светились капли канувшего дождя, дальнее небо рассекла желтая острая полоса раны, которую севшее солнце, падая, нанесло в пелену надвигающейся ночи. Пахло сыростью, ранней прелой, только задумавшей сгинуть листвой, легкий ветер из засыпающего сада пролетел через Катины волосы и, поймав и слизав тонкие изощренные ароматы духов, исчез в никуда. Екатерина Петровна остановилась.
– Ну что, – спросила она, глядя Сидорову в глаза. – Хочешь меня полюбить?
Сидоров секунду молчал, но ответил:
– Не знаю, найду ли в душе сил.
– Может, – сказала она сбивчиво, глядя на рану в небе, – может быть, напросимся к старику ночевать? В сарай… на сеновал, – и посмотрела с грубой неприязнью прямо в лицо газетчика. – В сад, в кибитку со старыми мотыгами и лопатами.
– Неудобно, – смешался Сидоров. – Ему не до нас.
– И тебе не до нас? – спросила женщина, обхватив шею газетчика руками, и впилась губами в его пытающиеся что-то прошептать губы.
– Ну что, я аметист? – спросила, оторвавшись и тяжело дыша.
– Нет, – просипел Сидоров, удерживая ее плечи.
– Я разве камень? – прошептала еще.
– Ты женщина, – подсказал самому себе обнявший ее.
– Вот, – аукнула и собралась опять искать его губы, но стала терять равновесие, оступаться и, закрыв глаза, чуть не съехала, если бы спутник не подхватил ее, в темную жирную грязь.
Кое-как они доковыляли до машины, Катя плюхнулась на сиденье и еле слышно сказала, будто все силы покинули ее:
– В город… В подлодку. А вдруг?!
Через полчаса, разрубая темноту фарами, машина подрулила к прикованному к дебаркадеру махине-музею. Каперанга по-прежнему не было – ключ висел в условленном, где всегда, месте, за боковым приваренным основанием дверной мощной петли. В лодке пахло затхлым духом музейной утвари и забортной шевелящейся, в дизельных пятнах, водой. Сидоров посмотрел на телефон, а потом на стоящую посреди рубки растерянную женщину
Подошел и начал срывать с нее темную приталенную и не поддающуюся курточку.
– Подожди, дурак, не губи обнову, – засмеялась она тихо и дико. – Я сама, – а потом так рванула плащик, что жалобно взвизгнула молния.
Сидоров глянул на светящийся глаз аметистового камня и взялся для чего-то дергать его, пытаясь скрутить. Женщина рванула на нем рубашку, полетели хлипкие пуговицы, и она прижала губы и зубы к его груди. Он грубо схватил ее текучее тело и, как упавший в испарину рыбак выскальзывающую, теплую, только из моря, огромную редкую рыбу, бросил, словно на разделочный стол, на тюфяк узкой матросской койки.
– Больно! – звериным шепотом предупредила женщина. – Больно…