Булгаков напрасно не связал свою метафизику имени с феноменологией числа. Иерархии мер, порядков и количеств фиксируются в числовых именах. Давно сказано было о Боге: «Ты – число и имя для числа». Теперешнее бытовое увлечение «числами имен» является давним отголоском того представления, что имя и число в плане гносеологии и истории науки, как равно и для истории эстетики и культуры в целом, функционально равноправны. В русском языке вопрос «как вы считаете?» подразумевает не специфику числовых операций, но контекст: «как вы думаете (по поводу такой-то проблемы)?».
Для Н. Гумилева история чисел служит делу построения своего рода культурной археологии:
В первых двух строчках этой строфы стихотворения «Слово» (1921) дан образ рабочих чисел Египта и Индии, – это число мелиоративной инженерии и строительно-технического усилия. Зато вторые две строки манифестируют «умные числа» Плотина и бл. Августина.
«Филология» и «литературоведение» в «Тихих думах» (1918), как и «языкознание» и «этимология» в «Философии имени» или социология общей жизни в «Философии хозяйства» строятся в режиме парадоксального сведйния пропедевтических интонаций энциклопедистов XVIII века (за минусом деизма и цинизма последних) и приемов православной педагогии.
Соответственно, жанрам возвращены их исконные свойства в перечне основных экзистенциалов («трагедия», «мистерия»); герои литературы знаменуют философско-антропологическую проблемность и эстетическую характерологию.
Внешним поводом для появления трактата «Русская трагедия» (1914) послужила, возможно, широкомасштабная полемика вокруг театральных постановок «Бесов», вызванная провокаторскими статьями Горького. В этой работе Булгакова особый интерес представляет трактовка романа как мистерии[289], а также эстетико-богословская антропология триады «лик/ лицо/личина».
В год публикации булгаковской статьи «Путь» издает полный текст «Столпа.» о. Павла Флоренского, где показано, что человек, впавший в прелесть самообольщения и гордыни, выдумывает себе
Характерны в статье Булгакова резкие выпады против театральности и сценичности; эстетическая критика обретает вдруг черты пуританского обскурантизма. Булгаков противопоставляет сцену и литургию, пытаясь в терминах средневековой номенклатуры «реализма» и «номинализма» опорочить первую в пользу второй: «Сцена есть область дурного идеализма зеркальности и призрачности, в противоположность реальности литургического обряда»[291]. Это – парафраз мнения о. Павла Флоренского: «Когда безусловность теоцентризма заподозривается, и наряду с музыкой сфер звучит музыка земли (разумею “землю” в смысле самоутверждения человеческого “я”), тогда начинается попытка подставить наместо помутневших и затуманившихся реальностей – подобия и призраки, на место теургии иллюзионистическое искусство, на место божественного действа – театр»[292].
Булгаков почти нарочито путает условность сцены с номинализмом в философии и теологии, а реализм литургии – с мистикой вечного события. Путает он и актерство на сцене и артистизм жизненного поведения.