Можно сказать и так, что именные цепочки терминов родства и династические списки систематизуют семейно-клановую и национально-государственную память, так что смысл поминальной молитвы в обряде почитания предков или перечисления титулов усопших владык и героев держится на мнемонической функции; рудиментарно она сохраняется и в нынешних ритуалах презентации – представления и знакомства: лицо, озвучивающее свое имя в простейшей ситуации знакомства с кем-либо, свершает в этот момент и обряд молитвенного поминовения отцов (см. длинные цепочки испанских и арабских имен с перечнем предков; наше «ФИО»).
Н. Федоров своим проектом Общего дела хотел всю внутреннюю речь ноосферы превратить в сплошную поминальную молитву и «жертву уст».
Категорией, фундирующей христианский символизм Булгакова, как равно и концепции символистов, была, конечно «форма», трактуемая в контекстах седьмой книги Аристотелевой «Метафизики» (1028а 10—1041в 5—33) и на фоне пережившей столько гносеологических приключений дихотомии «“natura naturans” / “natura naturata”». В пестрой арабеске из имен от Платона, Аристотеля и Плотина до Фомы Аквинского и Э. Гуссерля (при отсутствии несправедливо упущенного Спинозы) Вяч. Иванов суммирует опыт осмысления «формы зиждительной», т. е. формы, эпифанически прообразующей косное бытие в бытийствующий смысл. Так, в статье «Мысли о поэзии» (1938) читаем: «Форма на языке схоластов есть Аристотелева действующая, творческая форма, имманентная вещам как внутренний акт, идея, впервые возводящая в реальное бытие пассивный и ирреальный в своей бесформенности субстрат материи, каким является в искусстве камень, звуки, бессвязные элементы языка»[264].
«Форма», понятая как смыслопорождающая модель, у Булгакова получает усиление в качестве генератора эстетического. Он возвращает «форме» тот старинный универсалистский смысл и семиотически акцентированную функциональность, какие числились за ней в традиции средневекового реализма. «Форма» есть прежде всего презентация выразительного, вещного и вещающего о себе Бытия, это онтологическое самовысказывание Красоты: «Главное свойство всякой формы <…> в том, что она неравнодушна к красоте, что она имеет свой эстетический критерий. <…> Всякая человеческая речь имеет форму, есть форма и поэтому принципиально допускает к себе применение эстетической оценки»[265].
Если красота имманентна форме и обязана ей фактом своего рождения, а оформленность как таковая вменяет оформляемому аксиологический статус, то и научный дискурс должно понять эстетически: «Освободиться от эстетического критерия формы не может никакая научная терминология»[266]. Окончательная формула обретает вид предельного обобщения: «Всякое мышление есть словесное художество»[267].
Булгакова не страшит ожидающая здесь опасность уравнять термин с метафорой. Созданные им окказиональные термины встают в один словарный ряд с традиционными метаязыками науки. Бодрийяровский «симулякр» по смыслу и функции ничем не отличен от словечек, в которых Булгаков характеризует сквернословия или новейшие аббревиатуры совдепа: это «слова-вампиры», «слова-ларвы», «слова-манекены», а в целом «словесная сыпь» и «чесотка языка», т. е. болтовня и пустословие[268]. Выражения типа «космический коммунизм бытия», человек – «сердце мира»; имя – «ствол бытия»[269] работают как термины с твердой семантикой.
В именах мир опознает себя и анамнетически предстоит своей экзистенции[270], вся утварь мира получает именную стратификацию, субординируется и распределяется по своим местам. Получив имя, вещь впадает в Бытие и уже не теряется в нем. Русская философия имени знает, что в Шестодневе сотворение Мира осознано как эстетическое структурирование безвидного и хаотического в поименованное и организованное по чину Божественного Миропорядка.
Добавим по аналогии, что в космогоническом мифе Древней Индии творение мира описано как номинативное усилие Демиурга (Праджапати), который вызывает Бытие из Небытия путем произнесения имен: «Он сказал “Бхух” – и возникла эта земля. Он сказал “Бхувах” – и возникло это воздушное пространство. Он сказал “Свах” – возникло то небо»