Это был на самом деле примечательный город. Улицы были прямые, покрытые деревянными навесами на главном базаре, но в остальных местах, в небольших промежутках между крышами высоких белых домов, открывалось небо. Дома эти были выстроены в четыре или пять этажей из кораллового песчаника, соединенного балками в виде прямоугольников, и украшены широкими эркерами из серых деревянных панелей от земли до крыши. Стекол в Джидде не было, но было много хороших решеток, и на панелях оконных рам попадалась очень тонкая отделка. Двери состояли из двух тяжелых створок тикового дерева, с глубокой резьбой, часто с окошечками, у них были богато украшенные петли и кольца для стучания из кованого железа. Много было литья или штукатурки, а у более старых домов — прекрасные каменные верхние брусья и косяки окон, выходящих на внутренние дворики.
Архитектурный стиль напоминал причудливую полудеревянную работу елизаветинских времен, по изысканной чеширской моде, только невероятно искаженную. Фасады домов украшались резьбой, лепниной и отверстиями, похожие на картонные декорации романтической постановки. Каждый этаж выступал, каждое окно клонилось в ту или другую сторону, часто даже стены были покосившиеся. Здесь было как в мертвом городе, так же чисто под ногами и так же тихо. Извилистые ровные улицы были устланы сырым песком, уплотненным временем и приглушавшим шаги, как ковер. Решетки и углы подавляли малейшее эхо. Не было телег, не было и улиц, достаточно широких для телег, не было ни подкованных животных, ни суеты. Все казалось заброшенным, напряженным, даже затаившимся. Двери домов мягко закрывались, когда мы проходили. Не лаяли собаки, не плакали дети: вообще везде, кроме базара, тоже наполовину спящего, было мало прохожих; и те люди, которых мы изредка встречали, все худые и явно истощенные болезнью, с безволосыми лицами, покрытыми шрамами, и сощуренными глазами, проскальзывали мимо быстро и осторожно, не глядя на нас. В своих убогих белых рубахах, маленьких шапочках на бритых башках, в красных хлопчатобумажных шалях на плечах и с босыми ногами они казались одинаковыми, как будто носили униформу.
Атмосфера была давящая, мертвенная. Казалось, здесь не было жизни. Жары не было, но сохранялась влажность и чувство великой древности и истощения, которое не было свойственно никакому другому месту: это было не буйство запахов, как в Смирне, Неаполе или Марселе, но чувство долгой изношенности, испарений множества людей, длительного банного жара и пота. Можно сказать, что за год Джидда не продувалась насквозь постоянным бризом: ее улицы сохраняли свой воздух с конца года до конца следующего года, со дня, когда были выстроены, до тех пор, пока будут стоять эти дома. На базарах купить было нечего.
Вечером зазвонил телефон, и шериф позвал Сторрса к аппарату. Он спросил, не хотим ли мы послушать его оркестр. Сторрс в изумлении спросил: «Какой оркестр?» — и поздравил его святейшество с таким крупным продвижением к изысканной жизни. Шериф объяснил, что в штабе хиджазского командования при турках имелся медный духовой оркестр, который играл каждый вечер для генерал-губернатора; и когда генерал-губернатор был взят в плен Абдуллой в Таифе, его оркестр попал в плен вместе с ним. Другие пленные были посланы в Египет для интернирования, но оркестр стал исключением. Его оставили в Мекке, чтобы музыку теперь заказывали победители. Шериф Хуссейн положил свою трубку на стол в приемном зале, и мы, один за другим с важностью подходя к телефону, слушали оркестр из дворца в Мекке, находившегося за сорок пять миль отсюда. Сторрс выразил величайшее удовлетворение, и шериф, умножая свою щедрость, ответил, что оркестр будет выслан в Джидду форсированным маршем, чтобы сыграть и в нашем дворике. «И тогда, — сказал он, — вы можете доставить мне удовольствие и позвонить с вашей стороны, чтобы я мог разделить ваше наслаждение».
На следующий день Сторрс посетил Абдуллу в его палатке у Могилы Евы; и вместе они обследовали госпиталь, бараки, городские конторы, воспользовавшись гостеприимством мэра и губернатора. В промежутках между делами они говорили о деньгах, и о титуле шерифа, и о его отношениях с другими аравийскими принцами, и о генеральном курсе войны: все те общие места, что должны появиться в разговоре между представителями двух правительств. Это было утомительно, и от большей части их разговора я себя избавил, так как после утренней беседы пришел к мысли, что Абдулла не был тем лидером, в котором я нуждался. Мы попросили его набросать происхождение арабского движения: и его ответ прояснил его характер. Он начал с длинного описания Талаата, первого из турок, который заговорил с ним о проблеме беспорядков в Хиджазе. Он хотел, чтобы они были должным образом усмирены, и введена, как по всей Империи, военная служба.