Занимаясь каким-нибудь делом, я всегда старался служить, потому что командир всегда слишком на виду. Подчинение приказу сберегало мучительные мысли, было холодным хранилищем для характера и Воли, приводило к безболезненному забвению деятельности. Отчасти мое поражение было обязано тому, что я никогда не находил вождя, который мог бы меня использовать. Все начальники, по неспособности, по робости или по расположению ко мне, предоставляли мне слишком большую свободу; как будто не понимали, что добровольное рабство содержит глубокую гордость для нездорового духа, и принятые на себя муки — самое желанное для него украшение. Вместо этого они давали мне волю, которой я пользовался кое-как, давая себе поблажки, кажущиеся пресными. Каждый сад, стоящий того, чтобы его грабить, должен иметь сторожа, собак и высокую стену за колючей проволокой. Прочь от безрадостной безнаказанности!
Фейсал был натурой смелой, слабой, несведущей, он пытался сделать то, на что годен лишь гений, пророк или великий преступник. Я служил ему из сострадания, и этот мотив унижал нас обоих. Алленби стоял ближе всего к тому хозяину, о котором я мечтал, но мне приходилось избегать его, не смея склониться перед ним, из опасения, как бы он не оказался колоссом на глиняных ногах, дружеским словом разбив мою преданность. И все же, каким кумиром был этот человек для нас — как призма, с беспримесным, самостоятельным величием, инстинктивным и сконцентрированным.
Есть качества, например, смелость, которые не могут существовать в одиночестве, но должны быть смешаны с хорошим или дурным качеством, чтобы проявиться. Величие Алленби обнаруживалось по-другому: категориальное, самодостаточное, аспект характера, а не интеллекта. Это делало обычные качества в нем поверхностными: ум, воображение, проницательность, прилежание казались глупыми рядом с ним. О нем невозможно было судить по нашим стандартам — нельзя ведь остроту носа корабля сравнивать с остротой бритвы. Он обходился без всего этого за счет своей внутренней силы.
Слыша, как хвалят других, я испытывал жгучую зависть и отчаяние, потому что принимал эти похвалы за чистую монету; в то же время, если обо мне говорили в десять раз лучше, я ни во что это не ставил. Я неизбежно был сам для себя трибуналом, потому что для меня внутренние пружины действий были обнажены, и я знал, что просто пользовался удачей. То, что надежно, должно быть придумано наперед, предусмотрено, приготовлено, разработано. Мое «я» было вынуждено оценивать себя низко из-за чужих некритических похвал, зная об их вредоносности. Это была расплата за приобретенные навыки историка, когда знаешь, что общественное мнение — это наименьший общий знаменатель, но он ничего не стоит, ибо мир широк.
Когда что-то было в пределах моей досягаемости, я больше не желал этого; только в стремлении была для меня радость. Все, чего мог хотеть мой дух в течение сколько-нибудь продолжительного времени, было достижимо, как и желания всех людей в здравом рассудке, и, когда я добивался своего, обычно продолжал свои усилия, пока мне не оставалось всего лишь протянуть руку и взять. И тогда я отворачивался, довольный тем, что это было в моих силах. Я собирался доказать это только себе, и ни на йоту не заботился, чтобы другие об этом знали.
Была особая привлекательность в начинаниях, которая вела меня в вечном дерзании освободить свою личность от наростов и спроецировать ее на свежего посредника, чтобы насытить мое любопытство и увидеть его обнаженную тень. Невидимое «я» показывалось яснее, отраженное в спокойных водах еще нелюбопытного ума другого человека. Суждения, что были в них в прошлом и в будущем, ничего не стоили по сравнению с раскрывающим первым взглядом, инстинктивным открытием или закрытием человека при встрече с незнакомцем.
Многое я совершал именно из этого эгоистического любопытства. В новой компании я ставил себе ничтожные задачи по управлению, пробуя воздействие того или иного подхода на моих слушателей, рассматривая своих товарищей как множество объектов для изобретательности ума: и вот уже я не мог сказать самому себе, где начинается или кончается мистификация. Эта мелочность создавала мне неудобства среди других людей, как бы моя прихоть вдруг не увлекла меня прибавить их к своей коллекции трофеев. К тому же их интересовало столько всего, что было противно моему самосознанию. Они говорили о еде и болезнях, о забавах и удовольствиях, со мной — а я считал, что признать наше обладание телами уже достаточно унизительно, чтобы дополнять это подробностями и недостатками. Я стыдился за себя, когда видел их, погрязших в физическом мире, который мог служить лишь для прославления креста человечества. На самом деле, правда состояла в том, что мне не нравился тот «я», которого я видел и слышал.
Глава CIV