Это были ограниченные, узко мыслящие люди, чьи инертные умы лежали без движения в нелюбопытной безропотности. Их воображение было живым, но не созидательным. Так мало было в Азии арабского искусства, что можно было почти что говорить об его отсутствии, хотя их высшие классы были либеральными покровителями и поддерживали все, что являло талант в архитектуре, или в керамике, или в другом мастерстве среди их соседей и рабов. Не создали они и крупной промышленности: в них не было организованности ума или тела. Они не изобрели ни философских систем, ни сложных мифологий. Они вели свой курс между идолами племени и пещеры. Наименее болезненный из народов, они принимали дар жизни без вопросов, как аксиому. Для них это была вещь неизбежная, узуфрукт[9], закрепленный за человеком, не подлежащий контролю. Самоубийство было делом невозможным, и смерть не была горем.
Это были люди порывов, переворотов, идей, народ индивидуального духа. Их устремления были еще более потрясающими по контрасту со спокойствием повседневности, их великие люди — еще более великими по сравнению с человеческой природой их толпы. Их убеждения были инстинктивными, их действия — интуитивными. Их крупнейшим производством было производство верований: они были почти монополистами в области религий откровения. Три этих попытки выжили среди них; две из них были (в видоизмененных формах) экспортированы несемитским народам. Христианство, переведенное на разнообразные духовные языки — греческий, латинский, тевтонский — завоевало Европу и Америку. Ислам в разных преображенных формах подчинял себе Африку и частично Азию. Это были успехи семитов. Свои неудачи они держали при себе. Края их пустынь были усеяны осколками разбитых верований.
Примечательно, что эти обломки павших религий лежали там, где встречаются пустыня и пашня. Это объясняет происхождение всех этих верований. Они были утверждениями, а не аргументами, поэтому требовали пророка, чтобы установить их. Арабы говорили, что пророков было сорок тысяч; мы имеем сведения, по меньшей мере, о нескольких сотнях. Ни один из них не происходил из пустыни: но их жизнь шла по одному пути. Рождались они в многолюдных местах. Неосознанное страстное стремление толкала их прочь, в пустыню. Там они жили долго или недолго в медитации и отречении от всего физического, и оттуда возвращались со сформулированным в воображении посланием, чтобы проповедовать его своим прежним, теперь колеблющимся, товарищам. Основатели трех великих вер исполнили этот цикл; совпадение их историй оказалось параллельным с историями мириад других несчастных, что потерпели поражение, чье призвание мы не можем считать менее истинным, но время и разочарование не подготовили сухой вязанки душ для их костра. Мыслители города никогда не могли устоять перед зовом Нитрии[10] — не потому, вероятно, что они находили там обиталище Бога, но потому, что в одиночестве они слышали более внятно живое слово, которое принесли с собой.
Общим основанием всех семитских верований, победивших или павших, была постоянно присутствующая в них идея ничтожества мира. Их глубокое отторжение от материи вело их к проповеди наготы, отречения, нищеты; и атмосфера этого измышления безжалостно подавляла умы в пустыне. Первое понятие об этом чувстве разреженной чистоты было мне дано в прежние годы, когда мы забрались далеко от извилистых равнин северной Сирии к развалинам римского периода, которые арабы считали дворцом, выстроенным в пустыне приграничным принцем для своей королевы. Глина для этого здания, как говорили, была для вящей роскоши замешена не на воде, а на драгоценных цветочных маслах. Мои проводники, принюхиваясь, как собаки, вели меня из одной разрушенной комнаты в другую, приговаривая: «это жасмин, это фиалка, это роза».
Но, наконец, Дахум увлек меня за собой: «Пойдем, узнаешь самый сладкий запах», — и мы пошли в главное помещение с зияющими оконными отверстиями на восточной стороне, и там пили раскрытыми ртами бессильный, чистый, ровный ветер пустыни, трепещущий рядом. Это медленное дуновение рождалось где-то за далеким Евфратом и тянулось через множество дней и ночей вдоль сухой травы до первой преграды, рукотворных стен нашего разрушенного дворца. Казалось, оно лениво бродило вокруг них, лепеча по-детски. «Это, — сказали они мне, — лучше всего: у него нет запаха». Мои арабы отворачивались от ароматов и роскоши, выбирая вещи, в которых человечество не имело доли и не участвовало.