– Где же это? Вот. Нашел, – сказал дед Владимир, выуживая из своего фанерного чемоданчика отрывной календарь. – Тридцатилетие «Маскарада».
Страницы старого, сорокалетней давности, отрывного календаря зашелестели в руках деда, будто снова дождь полил.
– Арбенина играл Мордвинов. Это рисунок по Максовой фотографии. Потому и храню. Уродство, конечно. Сам снимок-то был неплохой, как и все у дядьки Макса. Макс после войны взялся артистов снимать. Хорошо зарабатывал, но собою был недоволен. А как заболел тяжело, собрал все актерские фотографии и негативы, погрузил в свой «Запорожец», свез на свалку и поджег. Вонища, конечно, ядовитейшая. Ему там по шее надавали местные обитатели, а им к вонище-то не привыкать. В общем, все портреты-открытки Макс погубил…
– Почему?
– Тебе ли спрашивать, Мишка? Сам-то сколько своих фоток повыбрасывал? Художественная натура…
Майк слегка покраснел, потому что неудачные фотографии – «фотки» – он только деду врал, что выбрасывал, а на самом деле раздаривал, как мы знаем. Ради популярности у сверстников, и у девушек, конечно. Именно девушки их «фотками» и называли.
Что ж, тщеславие – не самый скверный порок.
– То есть сжег, как Гоголь второй том «Мертвых душ»? – уточнил Майк не без иронии.
– Вот именно. Второй том. Первый, так сказать, том у Макса был репортерский, острый, динамичный. Ты же знаешь и видел. Но после войны он устал, навидался всего, перестал верить в справедливость. Сник. Да и постарел. Ушел из газеты, потому что прозрел и презрел вранье. Часто моего батюшку, своего брата старшего, вспоминал. Батюшка газетчиком был…
– Да, ты рассказывал. Он ведь в блокаду умер?
– Одним из первых, уже в ноябре. Он был слабого здоровья. Умер не столько от голода, сколько от горя и всяческих сомнений, обостривших болезни… Да! Так батюшка мой, партиец, между прочим, с четырнадцатого года, дядьке Максу еще якобы давно, еще при нэпе, что ли, говорил: вот увидишь, Максим, захлебнемся во вранье и лицемерии, и вся недолга. Сгнием. Вот оно, болото настоящее, гнилое, а не то, на котором Ленинград стоит.
– Петербург.
– Не буду спорить, потому как твое уточнение ровным счетом ничего не меняет. Так тебе интересно про Макса? Или опять скажешь, что сто раз слышал? – изобразил дед обидку.
– Дед, я сто раз слышал только о твоем романе с бабушкой и то, что роман длился два дня, а на третий день вы поженились, подкупив бракосочетательную работницу коробкой «Птичьего молока» и бутылкой массандровского портвейна, и роману пришел конец – началась трагикомедия в пяти действиях, по твоим словам.
– Да. Трагикомедия. А ты из вежливости и почтения к деду мог бы и еще раз послушать…
– Да ну, дед. А про дядю Макса ты почти и не рассказывал. Давай рассказывай, мне интересно.
– Чай пей, – вздохнул дед. – Так вот, дядька Макс, как сейчас говорят, был отличным профессионалом. Остроглазым. Опытным. Партийцем, фронтовиком, что тогда было фактором решающим – без преувеличения скажу. Поэтому ему легко позволили снимать артистов. Он со многими был знаком, но, знаешь, не дружил, не «вступал в отношения». Все как-то на отшибе был, словно приблудный. Он ненавидел слащавые открытки, которые щелкал одну за другой, ненавидел актерскую наигранность, а на большее – на истинное художество – у него не хватало внутренних сил. Портреты не были его стезей, вот что. Казалось бы, столько возможностей, столько вокруг интересных, талантливых людей – ан нет. Интересны ему были не столько люди, сколько события, – репортер, одно слово. Ре-пор-тер.
– И что же, все сжег?
– Да. Имел право, я так считаю, – автор больше всех знает цену своим творениям. Так вот – сжег. И вскорости помер. Я так думаю, в коллекциях по городу наверняка немало сохранилось открыток его работы. Тиражи-то были очень приличные. Все тогда увлекались, особенно девчонки в общежитиях – над кроватями веера из открыток развешивали. Уланова, Лемешев, Целиковская, Орлова, Кадочников. Да что там! – махнул рукой дед Владимир. – Десятки знаменитостей и не так чтобы знаменитостей тоже. Я теперь жалею, что не покупал открытки, но не увлекался по молодости, презирал, считал мещанством. Из портретов лично у меня осталось только вот это безобразие в календаре, и то по чистой случайности. Нинка…
– Бабушка?
– Да, твоя бабушка. Так вот, Нинка жить не могла без отрывных календарей. И еще – она обожала лермонтовский «Маскарад». Как все тогда. Или притворялась – не знаю уж теперь, – чтобы глядеться культурной девушкой, все ж, как-никак, звезда экрана, надо держать марку. Я ей, знаешь, строчки читал из «Маскарада», когда с ней знакомился, клинья, понимаешь, подбивал: ты молода летами и душою и так далее… Ну ты знаешь.
– Та-та, та-та, та-та, и пред тобою открыто море счастия и зла?
– М-да… Та-та.
Дед посмотрел на Майка осуждающе, но тут же и вздохнул: