«Про семьдесят лет я, конечно, не верю, – писала Настя. – Но, может, мы не расслышали, а она сказала не семьдесят, а семь?
Я не могу не вспоминать этот случай, Мишка. Помнишь, как в Павловске противная Викторина Виленовна стала вдруг совсем другой, прямо поэтической, прямо Анной Ахматовой! И мы ее слушали в первый раз в жизни! А потом развинтили свои фляжки и пили остывший чай с хлебом и с карамелью. Чай из фляжек всегда невкусный и пахнет железом. И конфеты у всех растаяли на жаре, фантики прилипли, и мы выкусывали то, что осталось от конфет, прямо из фантиков. Почти все перемазались и умывались у какой-то плотинки, у водопадика под мостом, и, чтобы не свалиться в воду, держали друг друга за пояса.
Потом физкультурники сказали, что хватит лирических отступлений и пора заняться тем, ради чего мы приехали в Павловск, то есть ориентированием на местности. Всех разбили на три группы, каждой группе выдали по компасу и план парка. И каждая группа должна была достичь своей цели, придерживаясь проложенного по плану маршрута, а потом, примерно через час, вернуться в точку сбора, к какому-то павильону под горкой у Центрального пруда. Каждую группу сопровождал учитель, не могли же нас разогнать одних? Все бы разбрелись кто куда, а дорогу к Центральному пруду любой встречный подсказал бы, и компас ни к чему.
Мы с тобой попали в группу к Викторине. Что-то с ней все-таки случилась, голова, может, болела? И шла она, и молчала, глядя себе под ноги, как заколдованная, и, по-моему, ничего вокруг не замечала, а о нас и думать забыла. План и компас нес выскочка Луков и никому не давал посмотреть. Он завел нас в лес, но, может быть, маршрут и был такой?
Всей толпой идти было скучно. К тому же в нашей группе были ябеды и сплетницы двойняшки Кудрявцевы. Наверное, если бы не они со своей надоедливой привычкой подслушивать в четыре уха, и подглядывать в четыре глаза, и болтать, о чем не надо, и попусту трещать, выводя всех из себя, ничего и не произошло бы…
Мишка, я уверена, что ты все помнишь. Я пишу для себя сейчас. Вспоминаю и пишу, чтобы пережить все заново.
Мы с тобой переглянулись и, не сговариваясь, стали понемножку отставать. Тропинка вела вдоль речки и на каком-то пригорке, там, где вздымался берег, поворачивала, словно не хватило ей разбега взобраться на кручу, и огибала заросли дикой малины.
Пригорок был сухой, песчаный и почти без травы. Там росла большая сосна, и мы спрятались за ней, скорее, в шутку, не надеясь, что никто не заметит, как мы отстали. Мы посмеивались и не думали, что можно так легко скрыться из глаз. Но даже двойняшки не обернулись.
Мы постояли немного. Пахло водой, смолой и – солнцем. И голова кружилась, потому что я знала, что сейчас произойдет, и ждала этого, и желала. И ты поцеловал меня тогда – в щеку и в висок. И совсем быстро – в губы. Для этого мы и отстали, наверное. Но ты ничего не сказал тогда, и я тоже промолчала и жалею об этом. А теперь говорю – я люблю тебя, Мишка. Я тебя люблю.
А потом, когда мы перепутали тропинки, перелезли по осклизлым, в тине, бревнам через речку, завязли в каких-то цепких зарослях, мы вдруг поняли, что оказались то ли на острове, то ли между какими-то протоками, и я уже почти испугалась. Да что там почти! Я, конечно же, испугалась.
И вот тогда прямо из елки появилась та старуха с корзинкой травы и в белой крымской шляпе с бахромой, а из-под шляпы сияли глаза, и голос был молодой и звонкий, как у Людмилы Целиковской…
Старуха, сухая, быстрая, широко и легко шагала – только юбка мелькала да боты под юбкой. Она как-то в один момент вывела нас к знакомым местам и сказала: что же, возлюбленная пара, уже привязана Венера к Марсу, а Марс – к многоубийственной многоразлучной войне, но ваша взаимная склонность вас переживет и спасением вам будет, и встретитесь вы через семьдесят лет, чтобы стать супругами…
Я наизусть запомнила, хотя мы с тобой потом и смеялись – какая война, какие семьдесят лет! Нашлась, гадалка. Да она сумасшедшая и бредит! Но ведь права она была насчет войны.
…Но вдруг все же через семь или раньше, а, Мишка?»