Много лет спустя, когда в музее мне довелось ознакомиться с оригиналом «Волны», узнал я и полное название серии цветных гравюр на дереве: «Вид на гору Фудзи от Канагавы». Разумеется, я заметил ее уже много раньше – эту гору в форме абсолютно симметричной пирамиды, высившуюся немного правее центра изображения, прямо на линии падения вала, над которым она, казалось, насмехалась благодаря своей отдаленности и бесконечной отрешенности. Уже тогда для меня эта гора была центральной деталью, ключевой фигурой гравюры. Но как мог юнец, захваченный
Мой взгляд должен был повзрослеть, чтобы лучше видеть. Фудзи вовсе не возвышалась незыблемо над драматическими событиями переднего плана, над этим удручающим проявлением непостоянства всего преходящего. Она была из той же материи, что и земная бренность. Хокусай сделал все, чтобы подвести зрителя к этому сравнению. Белизна вечного снега на вершине имеет цвет разлетающихся хлопьев пены, а темно-голубой оттенок изгиба волны идентичен цвету самой пирамиды горы. Волна на переднем плане – с нерегулярностью движения – повторяет очертания застывшего вала священной горы. И в то время как передняя лодка прорезает эту подвижную и суровую в своей водной стихии волну, кажется, что лодка на заднем плане наталкивается на незыблемо-спокойную форму уменьшенной Фудзи. Это только кажется так, но это ощущение озаряет изображение. Также и лодки самураев со своими гребцами
Одного
Кажимость здесь всё – и вал, и Фудзи, и иллюзия спасения, и иллюзия гибели. От этого, однако, – «однако»? – кажущееся не становится ирреальным. «Бытие» и «видимость» – это поспешные альтернативы, ложные конструкции нарушенного зрения. Изображение это полно
Западное мышление не располагает понятиями для такого положения вещей – разве только претенциозно-мистическими, стремящимися еще что-то упорядочить там, где всё уже заканчивается. Популярная гравюра Хокусая без пафоса разъясняет, что в том краю, для которого в нашем понимании нет ни одного нужного понятия, царит особая повседневность – естественность имеющегося в достатке жизненного опыта, где в противоположном не видят для себя возражения и воспринимают волну и гору, жизнь и смерть, бытие и небытие как явную тайну тождественности. Что для нас едва ли стало бы доступной – или напускающей на себя таинственность – истиной здесь естественно, как свет, становится художественным изображением. В древней Японии это не считалось высоким искусством. И в то же время гравюра эта не была ничем иным.
Японской традиции, как и нашей средневековой, практически было неведомо такое понятие, как центральная перспектива. Предметы в пейзаже располагались в зависимости от ценности, которую они представляли для зрителя. Великая Фудзи – не тронутая бушующими волнами. Гребцы – маленькие по сравнению и с горой, и с волнами. Лодки – нечто значительное в борьбе со стихией. Малое и большое – одинаково великое и то и другое.
Был ли мой юный взгляд на гравюру Хокусая все-таки более точным? В то время Фудзи была мною практически не замечена – из-за волн. Но чтобы осознать прежнюю ложность своего восприятия, я должен был впоследствии сначала все же понять истинную суть философии этого искусства.
Для того чтобы Фудзи могла двигаться, волна должна научиться замирать.
Но где же Канагава? На гравюре Хокусая ее совсем не видно. И это может означать только одно: вид от Канагавы доступен любому глазу и остается открытым для всех в любом уголке мира.
Япония – эскиз фрактального [52]портрета